Как всякая женщина, Любовь Николаевна сразу почувствовала яд ревности в звуке голоса ее милого, и, как всякую женщину, ревность любимого обрадовала и утешила ее. Она сказала спокойно:
– Ах, Боже мой, я это знаю! Это – порывы страстной натуры, и только. Ничего серьезного в этих его увлечениях не бывает. Чем больше он изменяет мне, тем я для него милее и чище. Я для него – святыня в доме.
И, поддаваясь женскому неглубокому, но неодолимому желанию усилить еще немного яд зажегшейся в сердце милого ревности, она говорила, ласково хваля Горелова:
– Он со мною так нежен, так ласков, так всегда кроток!
Сумрачно хмуря брови, Абакумов спросил:
– Но ведь вы его не любите?
– Он любит меня! – отвечала Любовь Николаевна.
И опять слезы послышались в ее голосе. Абакумов заглянул в ее наполнившиеся слезами глаза и страстно воскликнул:
– Милая моя! Любовь моя! Ведь вы любите меня!
И уже не могла больше, заплакала. И, словно обрадованная и освобожденная, омывшая все свое горе в слезных потоках, она говорила, плача:
– Люблю, всю жизнь любила. Вы это знаете.
Абакумов говорил настойчиво:
– Вы должны уйти со мною! Теперь, когда я стал свободен, уйдите со мною, умоляю вас, Люба моя милая!
И, плача, говорила Любовь Николаевна:
– Друг мой, вы знаете, я не свободна. У меня взрослые дети. Как я погляжу им в глаза? Подумайте, друг мой! Сердце мое разрывается. Отчего вы не позвали меня раньше?
– Я знаю, – говорил Абакумов, – моя вина пред вами так велика! Я боялся позвать вас. Это было малодушие с моей стороны, недостаток практической воли, свойственный такому книжному и кабинетному человеку, как я. И я не решался подвергнуть вас мщению ревнивой, взбалмошной женщины. Она была такая экспансивная! Она была бы на все способна!
Любовь Николаевна улыбнулась сквозь слезы.
– Что бы она могла мне сделать? – спросила она. – Что ж, она бы выжгла мне глаза серною кислотою? Но я и слепая любила бы вас так же!
– Милая моя! – говорил Абакумов, – любовь моя, зачем ненужные страдания!
По его лицу пробежало краткое содрогание боли и ужаса. Его воображение, всегда слишком живое и потому всегда чрезмерно пугливое, поставило пред ним образ обезображенной красоты. Он почувствовал, что это испытание для него было бы чрезмерно тягостным. Трагическая маска в квартире профессора – это было бы сочетание слишком нелепое и потрясающее. Эстетика обычной жизни не мирилась бы с этим вечным присутствием воплощенного ужаса и созданного из красоты злобою безобразия.
– Друг мой, – отвечала Любовь Николаевна, – все наши страдания не бесцельны. Одно только нам надобно в жизни, – знать, чего мы хотим, поставить себе неизменную цель и только к ней идти. Всем остальным нужно пренебречь, – тогда и самые страдания оправданы.
– Вы еще так молоды! – говорил Абакумов. – Зачем отказываться от счастия? Позднее счастие, но тем более сладкое. Любовь моя, Любовь моя милая!
Любовь Николаевна плакала, коротко и сладостно вздыхая и тихонько вскрикивая при каждом вздохе, – тихо и протяжно:
– Ах! Ах! Ах!
И казалось, что ее вздохи и нежные ее вопли нескончаемы. Абакумов обнял и целовал ее, повторяя настойчиво, тихо и нежно:
– Любовь моя! Милая! Любовь моя! Милая!
Вдруг сверху, из-за кустов, послышался нарочно громкий голос старого лакея Якова Степановича:
– Николай Иванович, осторожнее, – там на лестнице одна ступенька сломана, еще не успели починить, и у перил балясины повывалились.
Потом послышалось досадливое восклицание Николая, – слов было не разобрать, – и потом донеслось гнусное пение:
Голос поющего Николая был фальшив, резок, оскорбителен. В нем слышалась насмешка, звучало подлое торжество. Казалось, что этим пением он говорит матери:
– Я видел, я слышал!
Любовь Николаевна быстро освободилась из объятий Абакумова. На ее лице отражались страдание, испуг, гнев, презрение. Она вдруг поняла: ее сын пробирался подсматривать за нею, а почтенный старик Яков Степанович оберегал ее и громким криком дал ей знать о приближающейся опасности. И такое ощущение охватило ее, как будто из-за всех кустов жалят ее острые, издевающиеся взоры и насмешливые, гнусные улыбки. Она сказала Абакумову очень тихо и настойчиво:
– Друг мой, прошу вас, уйдите отсюда.
Абакумов отвечал с презрительным спокойствием:
– Зачем? Это – ваш сын.
И по его лицу, вдруг принявшему строгое, решительное и презрительное выражение, она видела, что и он, как она, понял, в чем дело. Ей стало стыдно за себя, за сына, и от этого чувства, тяжелого, как низкий, грузный свод над головою в сыром подземелье, внезапный гнев охватил ее.
– Мой сын! – сказала она гневно.
И глаза ее засверкали зло и остро. Но опять смятение противоположных чувств овладело ею. Она представила себе, что могут сказать один другому Николай и Абакумов при этой встрече. И она торопливо зашептала:
– Ради Бога, друг мой! я очень взволнована! Я не хочу, чтобы нас теперь, в эту минуту, видели здесь вместе. И особенно он, мой сын!