– Николай Иванович погнался за Любовью Николавною, она от него убегала, я Николая Ивановича остановила, вот из-за этого все и вышло, потому что Николай Иванович пожаловался на меня Елизавете Павловне.
Шубников досадливо морщился. Дело в Думкином освещении принимало совсем скверный характер. Почувствовала это и Елизавета. Она яростно бросилась на Думку, вопя:
– Слышали, что она мелет! Нет, я тебя еще мало проучила, дрянь несчастная, лгунья мерзкая!
Милочка опять схватила Елизавету за руку и остановила ее.
– Не смей бить ее! – кричала Милочка, – не смей!
Елизавета, сверкая на Милочку глазами и от ярости не находя слов, пыталась вырваться. Лицо ее пошло кирпично-красными пятнами, вся миловидность ее слиняла вдруг, и она казалась безобразною бабою. Неистово вырывалась, но Милочка была сильнее и не пускала ее к Думке. Встревоженный Шубников уговаривал:
– Елизавета Павловна, ради Бога, уйдемте!
Он попытался было подойти поближе к сцепившимся девицам, но Николай удержал его. Зрелище его забавляло, о последствиях он не догадывался подумать. Наконец Елизавета нашла слова:
– Это – не твое дело, – сказала она Милочке. – Думка у меня служит, а не у тебя. Я не могу позволить ей устраивать скандалы…
Милочка продолжала кричать:
– Не смей бить ее!
– Мы учим ее на наши деньги, – говорила Елизавета, – она должна это помнить и не забываться.
Наконец, убедившись в том, что ей не вырваться из Милочкиных рук, и вся вдруг усталая от злости и от жары, она приняла притворно-равнодушный вид и сказала:
– Хорошо, Думка, иди, я с тобою после поговорю.
Думка вскочила и проворно убежала. Елизавета язвительно говорила Милочке:
– Милочка, отпусти мою руку. Ты делаешь мне больно.
Милочка разжала руки. Елизавета помахала в воздухе рукою с преувеличенною гримасою боли. Она говорила все с тою же язвительностью:
– Твое заступничество, Милочка, все равно ни к чему не приведет. Не все делается так, как ты хочешь. Я сегодня же надаю ей таких пощечин, что она долго этого не забудет. А потом я позову ее отца, чтобы он…
Но ей не удалось кончить. Милочка вдруг побледнела, сказала задыхающимся голосом:
– Так попробуй сначала на себе!
Бросилась на Елизавету и принялась бить ее по щекам, по спине, по чему попало. Елизавета отбивалась, и вмиг, не успели те двое опомниться, между девицами разгорелась отчаянная драка, – волосы у обеих растрепались, платья трещали. Елизавета не только защищалась, но и сама била Милочку. Больше доставалось Елизавете, потому что Милочка была сильнее и ловчее и нападала с ожесточением. Шубников бросился к девицам, чтобы разнять их, но Николай ухватил его за рукав пиджака и хохотал, повторяя:
– Вот так спектакль! В театр ходить не надо.
Бульдог стоял поодаль и смотрел на людей равнодушно и презрительно. Существа, в столь значительный и ответственный момент жизни пускающие в ход только лапы и забывающие о зубах, казались ему весьма нелепыми. Вдруг заревел пронзительный гонг, – сигнал к обеду. Милочка словно очнулась, оттолкнула Елизавету, оглянулась вокруг дикими глазами, коротко вскрикнула, закрыла лицо руками и убежала. Елизавета стояла растрепанная, избитая, разъяренная. Набросилась с упреками на брата, на Шубникова, – зачем они не удержали Милочку, не заступились за нее. Николай глупо хохотал, Шубников молча, серьезно и почтительно взял Елизавету под руку и повел ее к боковому крыльцу дома.
Вера вернулась из рощи домой одна, немного задумчивая. Мать стояла на пороге своего небольшого, но ладно построенного дома и смотрела на подходившую дочь уверенно-любующимися глазами. Гордое выражение ложилось на лицо пожилой красивой женщины, точно она думала: «Я хороша была в свое время, да и моя-то дочка – поискать другой такой, не сыщешь».
Но, скрывая любование суровостью, отчасти притворною, отчасти привычною, она спросила:
– Что долго гуляла, дочка? Аль дома делать нечего?
Вера, поднимаясь по ступенькам крылечка, спокойно отвечала:
– Грибы сбирала, мама. А домашних всех дел все одно в три года не переделаешь.
В доме по-праздничному чисто, и видна была во всем порядливая привычка к постоянной чистоте. На окнах – кисейные занавески и горшки герани и фуксий. На полах, вчера чисто вымытых Верою, гладко натянутые веревочные половики. Над окном висит в клетке канарейка, посвистывает, – люди заговорят, и она запоет. Мать спросила:
– Где же грибы твои, дочка? Куда ты их дела-то? Что-то и корзинки не видно.
– Продала, – отвечала Вера и засмеялась.
Пошла в спальню, села у окна, из которого виден огород, и занялась какою-то починкою. Не хотелось ей рассказывать, не могла и скрыть. Начать разговор о другом, чтобы заставить мать забыть о грибах, тоже не хотела, – не любила хитрить и потому чувствовала себя неловко. Мать пришла за нею в спальню. Стояла перед нею и спрашивала:
– Кому продала грибы? Дорого ли взяла-то? Да и на что продавала, – съели бы сами.
Вера неохотно сказала:
– Уж так вышло. Продала Горелову. Золотую монету дал, десять рублей.
– Да что ты! – вскрикнула мать. – Да не врешь ли ты, дочка? Покажи-ка, покажи!
– Деньги в Волгу бросила, – сказала Вера.