Два-три месяца прошли как обычно. Аббат делла Скалья вернулся домой. В его присутствии г-жа ди Верруа не позволяла себе задевать меня. Она обращалась со мною все так же холодно и сухо, но ни в чем не упрекала. Празднества закончились, однако поводов для встреч с герцогом Савойским осталось немало. По распоряжению принца мы даже провели несколько недель в его имении Риволи, где, окружив вниманием и заботой, нас принимали он сам и обе герцогини. Человек необыкновенного, разностороннего ума, герцог был очень приятным и интересным собеседником. Он знал много языков и прочел массу книг. Герцогиня-мать гордилась своим сыном, и не без основания.
— Ведь его бабушка, — часто говорила мне она, — была дочь Генриха Четвертого; родство, не менее близкое, чем у вашего короля, графиня. И я льщу себя надеждой, что мой сын тоже будет на него похож.
Принц Виктор Амедей действительно был правнук Генриха IV и по многим линиям — родственником французских королей; он делал вид, что не придает этому никакого значения, но в глубине души был от этого просто в восторге; не случайно же он так часто повторял:
— Мой прадед Генрих Четвертый говорил…
Или:
— Так поступал мой прадед Генрих Четвертый. Лучшего примера он не мог привести.
Я полагала, что опасность уже миновала, поскольку прошло много времени, а герцог не предпринимал новых no-s пыток сблизиться со мной, во всяком случае я надеялась, что он отказался от тщетных усилий добиться своего, как вдруг однажды вечером во время прогулки, которую я совершала в карете в сопровождении двух служивших у меня итальянок, одна из них почувствовала себя плохо и попросила у меня разрешения выйти из экипажа у дома ее сестры, расположенного на берегу По. Я осталась наедине со второй компаньонкой, которая тут же достала из кармана письмо и протянула его мне.
— Госпожа графиня, — сказала она, — мне велено передать это вам.
— Кем велено, синьорина?
— Прочтите, сударыня, прошу вас, и вы сами увидите. Я вскрыла письмо, ничего не подозревая: способ его передачи не показался мне сомнительным, Я прочитала очень нежное и почтительное послание, правда, без подписи и написанное почерком, о котором нельзя было сказать определенно, что это почерк принца. Однако письмо было такого содержания, что не приходилось ошибаться относительно того, кто его написал. Автор жаловался, что я не оценила его молчания и сдержанности.
Но упрек был изложен в таких выражениях, что ничего невозможно было ни убавить ни прибавить, а тем более оскорбиться.
Я немедленно допросила компаньонку, которую звали Джулия Маскароне, и строгим тоном приказала признаться, известно ли ей содержание письма; она ответила, что совершенно ничего не знает.
— Но кто же передал вам его?
— Одна из горничных ее высочества герцогини; она уверяла меня, что нашла его в покоях герцогини в тот день, когда вы в последний раз присутствовали при ее одевании; решив, что вы потеряли это письмо, она его мне передала.
— В таком случае, почему же вы ждали, когда мы останемся одни? Почему сразу не отдали письмо?
Мой вопрос несколько смутил ее, и наконец, не выдержав дальнейших расспросов, она призналась, что это ее подруга-горничная просила сказать именно так. Но она сама больше ничего не знает.
— Что ж, Маскароне, эта девушка использовала вас в качестве курьера, чтобы сыграть со мной очень злую шутку. Если она спросит, а она непременно это сделает, как я отнеслась к письму, соблаговолите ответить ей, что я порвала листок, — вот так, видите? — Кроме того, скажите, что я приказала вам никогда не выполнять подобных поручений, в противном случае вас прогонят немедленно.
Вполне понятно, что эта история меня очень взволновала. Герцог был не из тех, кто смиряется с неудачей. Он непременно возобновит свои попытки обольщения, и если решил совсем извести меня, то ему нетрудно было это сделать.
Стоило мне разорвать письмо, как я уже пожалела об этом. Ведь его можно было предъявить в качестве доказательства тем, кто не верил мне. Я отыскала большой клочок в складках моей накидки и крепко зажала его в руке на тот случай, если мне придется убеждать скептиков и искать доводы для своей зашиты. А до тех пор я решила молчать — самое благоразумное, что можно было сделать.