– Как же, государь, признался. Куда он денется!.. – горделивость собой так и сквозила в этом ответе. Он кивнул Анемпозисту, тот могучим рывком приподнял узника, принуждая стать на колени, и придержал, чтобы тот не завалился никуда. Глухой звон цепей возник и утонул. Пронский был неузнаваем. От мокрого испариной бледного, замазанного старыми и новыми кровоподтёками тела, покрытого язвами одиночных чернеющих ран, исходил удушливый больной тяжёлый запах нечистот и крови, и, казалось, он не осознаёт ничего вокруг.
– Зачем же упрямиться было, – приглядываясь к нему, произнёс Иоанн, безо всякого зла. – Если виновен, всё равно дознаемся. А если нет – так зачем признаваться.
Федька и сам не мог понять толком, что так процарапало по нутру его при этих словах.
Годунов по государеву знаку зачитал последнее, только что, видимо, вырванное признание, суть которого сводилась к следующему: обвиняемый, в кругу ближних и знакомцев указанных лиц (далее шёл список этих лиц, и имена самых именитых стояли там наперво) соглашался с речами, что «боярству надобно собраться и решить, как Ивана в узде держать, а не то самовластием его под пятой железной окажемся, и не только чести родовой и прав исконных, но и живота лишимся, каждый поодиночке если».
– Было ли сие сказано и тобой одобрено, отвечай?
Промычав еле различимо «Было», узник уронил снова голову.
– И там ещё, государь. «Мы – от Бога места свои имеем, и не только себе, но России православной услужаем, а не Ивану! На мир с Литвой идти надо».
Узника снова спросили, и снова, глуше прежнего, было выдано согласие.
Это конец, конечно, говорил про себя Федька, такого уж точно никто не простит, да и как можно…
– «Ивана народ любит, да только Россией правит не народ, а право и воля боярская, и надобно отстоять нам её». Так, будто бы, Шереметев сам говорил.
– Это тот, который в монастырь намедни сбёг? И что же, было такое, отвечай?
И с этим обвинённый согласился.
– Там ещё есть, государь… В том же духе, с другими лицами, всё тут перечислено…
– И этого довольно.
За такое примерное послушание итоговое царь повелел наградить князя Василия Пронского милостивой казнью – отсечением головы.
Далее то же примерно было с Иваном Карамышевым и Крестьянином Бундовым, хоть те смотрелись получше, поскольку сознавались сразу же почти, и только за последние самые крамольные речи, сперва всё отрицая, получили от Малюты быстрый и жестокий урок. Они, в отличие от Пронского, пробовали молить государя о пощаде и каяться, ссылаясь на заблуждения и то, что подначиваний тех, кто выше, послушались, испугавшись их страшных прорицаний. Что ж, и им дарована была та же милость царская.
Федька помнил, как просил тогда «лёгкой смерти» для Горецкого…
Днём позже на Болотной площади, к полудню, под звон скорбного колокола, собрался честной народ. Царь быть на казни не пожелал. Но своих ближних отправил.
Федька, в их окружении, был особняком, на царском возвышении, прямо перед лобным местом, и было всё видно до мелочи как на ладони. Рубить поручили Большаку, как самому умелому. Коли царь велел милостиво – с одного удара, стало быть, надо. Он стоял, полыхая красной рубахой на всё запорошенное снегом, серо-чёрно-пёстрое многолюдье, и безучастно взирал поверх всех голов.
Привезли осуждённых.
Возник поп с кадилом и крестом, и нараспев забормотал отпущения.
Пошёл крупный медленный снег, и сквозь белёсые тучи просветило бледно-жёлтым солнечное пятно. Над ними высоко куда-то по своим делам пронеслась с громкими криками большая стая ворон.
Возвысив зычный голос, уполномоченный дьяк надсадно разборчиво и долго зачитывал народу обвинение, наконец, умолк, свернул свиток и подобрал полы шубы, слезая по деревянным ступеням с помоста…
Пронскому и тут была оказана услуга – его казнили первым и без проволочек.
Федька всё видел, как во сне. Как его втащили на помост, как поп что-то последнее проговорил перед ним, уже лежавшим головой на колоде плахи, и сошёл, как поднялся топор над палачом. Замерев на миг, ухнул вниз, и глухой жуткий звук, стук, с которым рубят свежее мясо с костью, чавкнул, вместе с ахом толпы. И голова отпала, и неимоверное количество крови, пронзительно алой, полыхнуло, заливая всё, так что первые попятились, опасаясь этих брызг. И палач поднял эту будто бы ещё живую голову за свалянные волосы и показал народу.
– Сим очищен.
Зачем он заставлял себя смотреть на всё это и не отводить глаз, не зажмуриваться, хоть порой было невыносимо. Особенно когда Бундов стал плакать и вырываться, а после, уже прижатый к колоде подручными палача, осознавши, что этак рубить его будут долго, если не успокоится, прохрипел проклятие. Показалось, он встретил Федькин остановившийся взгляд, и жутко осклабился… Или то была гримаса кошмара надвигающейся насильственной смерти…
Последнее отсечение прошло осознанно и спокойно, и Федька позавидовал достоинству Карамышева, его молчаливому совершенному отчаянию… Как одиноко быть там, вот так, прилюдно – принимать такое и падать в мрак небытия телесного и неизвестности душевной…
Господи.