Март шёл пятый день, и сразу вокруг, и в небе, и под ногами, взялось всё сырым придыханием весны, неровным пока что, и точно больным, себя не понимающим теплом ясными полуднями. Сверху печёт, а снизу морозит, и правда, как не хотелось выпрыгнуть из опостылевших ста одёжек, а пока что могло это обернуться худо. Но так ласково, забываясь будто, ластилось к щекам, делая душистым всё, чего касалось, набирающее силу солнышко, так звенело капелью вокруг, с любой застрехи и крыши, и ветви древесной, и по проталинам первым, так сладко бился в душу ветерок, исполненный тонкими вздохами оттаивающей земли, что плакать хотелось. Княжна рада была хоть немного постоять так в полном волнения покое, подышать этим и размяться от надоевшей несказанно дороги… От Сергиева Посада до Переславля пришлось дважды остановиться, и однажды – прямо в шатрах, при кострах, и зрелище этого бесконечного пёстрого сборища, постоянно занятого обустройством отдыха, готовки еды и всяческого обихаживания, поразило её. Не сказать что это было легко и удобно, в сравнении с бытом теремным, но ей во всю дорогу думать ни о чём не приходилось – свекровь и провожатые заботились о ней, как о ребёнке. Сходили на поклон царице Марии, к её большому шатру, сияющему на солнце великолепием шитых золотом каём, пологов с кистями и покрывал, и окружённому палатками поменьше, теремных её боярынь и многочисленных прислужниц. Царица взглянула ровно, но с вниманием, оценивая будто, молвила что-то приветливое. «Хороша! – подумалось княжне, – и молода ещё так… А в облике столько горделивости, надменности даже. Верно, когда злится – грозна делается!». Вспоминались рассказы княжны Марьи, про дела царицыной половины, и про то, что ей теперь на её празднествах по возможности бывать придётся. Ну что ж.
Муж навещал их на таких привалах, и это мукой было, но и сладостью особой. При всех не обнимешься, так только, взором восликнуть, как скучаешь, что ждёшь не дождёшься уже, когда же… Но, ответно видя и его сдержанное нетерпение, и как красуется он нарочно при ней на коне, у всех на виду, опять же, улыбаясь лучезарно только ей одной, забывала про все тяготы, дыханье замирало, то сжималось всё, то отпускало, и летело сердце вскачь, и несчётно раз она эти переглядки переживала после, и тогда часы пути бесконечного растворялись незаметно.
В Переславле опять было то же, что в Ларве: колокола, митрополит со знатью, люд разношёрстный… И Федя, постоянно при государе. И опять их с Ариной Ивановной куда-то селили, с канителью положенной, но тут уже безмятежней прошло, оживлённо и по-свойски – ведь то был дом и двор их родни, Плещевых-Очиных. Дом был полон родичей, она узнала молодых сватов, и дружку, Захара, конечно же. С его молодой женой познакомилась, и с младенцем успела понянчиться малость, которого ей на колени посадили как залог скорого материнства. Опять уловив в себе укол неприятного беспокойства, что с того жуткого разговора матери теперь муторно возникал всё чаще… Потом, уже в сумерках, она упала на перину, разоблачённая своими девушками, с переплетёнными заново косами, и уснула в задорной тревожности, что вот скоро уже всё-всё опять для неё изменится…
Отъехавши ото всех ещё до рассвета, их маленький, в сравнении с общим, поезд свернул на меньшую дорогу – через посады, пролески и поля, мимо деревень и отдельно разбросанных хуторов, на Елизарово, которого достичь хотелось к истечению этого дня, одним переходом… Но прежде, в полной тьме за возками, быстро, жарко, крепко наобнимались они с мужем, и его поцелуи и немногие слова пылали на ней и уносили от земли долго ещё, пока ехал он рядом с возком до морозного ясного, синего с алым, восхода, время от времени переговариваясь с кем-то из провожатых, и после… Она задремала, привалившись к тоже дремлющей в своей шубе и пуховых шалях Арине Ивановне.
Теперь решили передохнуть малое время, костерок развести и соорудить чего-то горячего, подкрепить силы. И дневное заигрывание совсем ранней весны разморило негой и одновременно взбодрило. И княжна переменила большую тяжёлую, но очень тёплую, до пят, шубищу волчью на недавний подарочек Федин – шубку милую на векошьих11 черевах, с бобровым пухом, огненной тафты поверху и о десяти корольковых пуговицах. Так пылающий светло-алым, с отблесками золотистого, цвет отбелял и без того молочное свечение её лица, что княжна не могла на себя налюбоваться и всё ждала, когда мороз сникнет, чтоб в ней появиться.
Здесь довелось им ото всех отлучиться вдоль опушки пролеска, пробраться по мокро скрипящему, нетронутому, но обречённому снегу от обочины и немного скрыться за блестящими от талой влаги, не пробудившимися пока тонкими тёмными веточками и стволиками молодого березняка.
– Уж скоро будем, скоро, потерпи немного… – уговаривал он, прижимая к губам и согревая дыханием её руки. А где-то в кустах поодаль звенела синица, весело и пронзительно, и сверкало всё, слепило глаза сиянием неба и солнечной белизны.
– Да мне хоть бы всю жизнь так… Ты рядом – и не надо больше ничего!