Девочка нежно берет меня за руку.
–А ты, тетя? Теперь тебя убьют?
–Ты останешься со мной?
Я с ума сошла. Ей же надо бежать. Нас убьют обеих.
–Ты же ведь совсем одна. У тебя никого нет.
Я беру ее на руки. Прижимаю к груди. Улыбаюсь.
–Нет. У меня есть. Маленький мальчик. Он живет внутри меня.
–Когда тебя будут убивать, он тоже ведь умрет, да?
–Нет!
Прячу лицо у нее в волосах. Она обнимает меня рукой за шею.
Дверь распахивается. Руслан на пороге. Стреляет в потолок. Девочка, запрокинув голову и открыв рот, смотрит на черные дырки от пуль в потолке.
–Ты! Гдэ дэти?!
Я улыбаюсь солеными губами.
–Ушли.
–Ты!
Руслан наводит на меня дуло автомата. Я улыбаюсь своей смерти.
–Палаумная!
Еще очередь в потолок. Очередь вокруг меня, по стенам. Я стою под железным градом огня. Девочка у меня на руках. Она крепко прижимается ко мне. Я чувствую, как бьется ее сердце. Руслан поднимает автомат. Целится.
–Все завалила!
В комнату вбегают Руслановы боевики. Я подхожу с девочкой на руках к разбитому окну. Я ставлю ее ножками на подоконник. Толкаю вперед.
–Ну же. Прыгай. Беги!
–Меня убьют!
–Беги!
Девочка прыгает с подоконника в пыльный солнечный двор. А я подхожу к солдатам, что целятся в меня. Обнимаю их за шеи. Целую – одного, другого, третьего.
Грязные, соленые, табачные рты плывут, как рыбы, под моим ртом. Кто-то наставляет дуло мне в грудь.
–Мальчики…
Холод дула чувствую грудной костью. Резкий детский крик. Ледяное, мертвое молчание. Я обманула ее. Она не родилась. Она умерла.
Руслан поднимает дулом автомата мой подбородок.
–Брюхатая сучка!
И я говорю ему пыльными, мертвыми губами:
–А если это все-таки твой ребенок?
А потом началась перестрелка, до неба встали крики, вой и грохот, и я перестала слышать и видеть.
Слепящий глаза, как автоматный огонь, белый дикий день несет себя людям гроздью жаркого желтого винограда на большом блюде изразцово-синего радостного неба.
Белый город насквозь прокален солнцем. Над городом жуткой сизой, синей ушанкой нависает старый потухший вулкан.
Круглый купол старой мечети тоже весь залит белым сиропом солнца. Солнце стекает с купола медленными, благословенными струями. Солнце наполняет до краев светлым белым медом бассейн для святых омовений.
Люди идут в мечеть. Они идут молиться.
Идут молиться возлюбленному, великому богу своему, единственному среди богов земных.
Алена стоит в мечети. Ее лицо туго обвязано белым, расшитым мелкими речными жемчужинами, праздничным хиджабом. Глаза скользят по драгоценным, хитрым орнаментам мраморных стен, по изукрашенному цветочной росписью выгибу купола. Она слушает гнусавый голос муллы, пьяно-счастливо поющего арабскую молитву. Украдкой вынимает из-под платья свечу. И зажигалку.
Осторожно, под длинным рукавом, пряча от прихожан огонь, зажигает свечу. Смотрит на пламя. Все встают на колени. Одна Алена не встает.
Соседка видит ее горящую свечу.
…видит мою горящую свечу. Я защищаю огонь локтем, грудью. Длинным рукавом моего белого праздничного, пахнущего сладкими арабскими духами джильбаба. Но женщина все равно видит. Толкает меня под локоть. Рукав джильбаба и пламя соприкасаются. Тонкая ткань загорается мгновенно.
Огонь обнимает меня, как обнял бы мужчина.
«Огонь! Гасите скорей! Кто поджег?!»
«Да она же сама себя и подожгла! Она держала в руке свечу!»
Шум, крики, толкотня. Пытаются потушить пламя, пляшущее на мне бешеный танец. На меня накидывают одежду, старые одеяла, войлок, ковры. Толкают, и падаю на пол. Кричат, плачут, гладят меня по лицу. Обгорели брови. Обгорели волосы. Ожоги на руках. Огонь умирает.
Огонь умер, а я осталась жива.
Поднимаюсь с мраморного, узорчатого, как змеиная шкура, пола мечети. Все глядят на меня, обожженную, в пузырях безобразных ожогов.
Сквозь чужую толпу медленно, будто танцуя медленный танец, выхожу на залитую белым медом солнца улицу.
– Это ты горела, но не сгорела?
Маленький смуглый, коричневый, как темный горский мед, мальчик, задрав голову, строго глядит на меня.
–Прости, – говорю ему нежно.
–Тебя Аллах накажет.
–Пусть накажет. Я не боюсь.
–А вдруг он тебя накажет до смерти?
–Видишь, я не сгорела. Не умерла. Все хорошо. Идем.
Я беру мальчика за руку обожженной рукой, и мы идем по залитой солнцем улице. Я кладу руку на живот.
–Как тебя зовут?
–Гузель.
–Ты красивая.
–Хочешь, буду твоей мамой?
–Хочу. – Он сильнее сжимает смуглой лапкой мою руку в волдырях. – У меня нет мамы. Она умерла. А я хочу живую маму.
–Как тебя зовут?
–Ренат.
И я вздрагиваю.
Ее вытряхнули из кузова: даже за руки и за ноги не взяли, толкнули грубо, скатили, свалили вниз. Она больно, плашмя упала на землю, ударилась сильно, головой, разум исчез, время вывернулось наизнанку и встало мертво, обреченно.
Ее взвалили на деревянную, обитую жестью тачку. Под ней катились колеса, грохотали камни. Тачка подпрыгивала на камнях, сотрясалась. Зубы Алены клацали подкова о подкову. Она прикусила язык; из угла рта стекала теплая соленая юшка на солому, брошенную, как скотам, на дно тачки.
Ее вывалили из тачки мешком. Схватили за ноги. Поволокли по земле.