Евдокия была бледна — дважды ей приходилось освобождаться от дитяти. Но то было в далекой молодости, до сватовства Данилы, и разбухшее до времени чрево легло бы позором не только на бедовую девичью голову, но и на батюшкин дом. Поглотала малость ворожейной травы девка, побродила в полночь босой по росе, как велела ведунья, и греховное дитя выскочило само.
Сейчас было иное: Евдокия уже в годах — боязно теперь рожать, не молодка ведь! Однако душить божью душу горше вдвойне.
Глянула Евдокия на молодцев, которые по приказу мужа могли переломить ее пополам, и оживилась:
— А ведь и вправду девка может получиться. А вдруг красавица будет.
— Вот что, Евдокия, рожай!
Распоясали отроки чрево госпожи и пошли восвояси.
Евдокия разродилась девицей в отмеченной срок, на день Анны, и, не мудрствуя особо, дочь назвала в честь великомученицы.
Появление дщери престарелые родители восприняли как божий дар, и всем своим существом Анна как будто доказывала это.
В отличие от сыновей, которые были непоседливы и строптивы, Анна росла на редкость послушной, и, глядя на светловолосую головку девочки, старый Данила удивлялся капризу природы — его сыновья были темноволосы, а Анна светлолица, цветом только что надоенного, не успевшего отстояться молока. О чем не мог заподозрить окольничий, так это о том, что престарелой хозяйке приглянулся молоденький конюх, который не смог устоять перед напором госпожи и сдался на прелом сене под храп и ржание лошадок.
Данила даже не подозревал, что нежность к дочери окажется куда сильнее прежней привязанности к младенцу-первенцу. Девица уродилась ласковой и была на редкость красивой. Созерцая почти иконописное творение, старый Колтовский неизменно плевал через плечо, опасаясь сглаза. Но Анна, словно бутон под теплой ласкающей дланью солнца, раскрывалась все более, а к пятнадцати годам расцвела так, что не находилось в Москве молодчика, который не оглянулся бы девице вслед.
И потянулись к дому Колтовских сваты.
Данила был горд, гостей привечал всегда лаской, но отказывал всем. Он видел для дочери куда более завидную судьбу, чем участь быть женой сына стряпчего. Хорошо бы породниться с боярскими родами, а еще лучше, если бы на дочь засмотрелся кто-нибудь из княжичей.
Будет тогда почет на старости лет!
Любимицу в строгости Данила не держал — и без того девка была примерная, а чтобы наказывать ее хворостиной, так это вообще тяжкий грех! Но без наказа за околицу девицу не отпускал — погрозит окольничий Анне перстом и изречет назидательно:
— Чтобы от девичьего хоровода не отбивалась! Парням только того и нужно, чтобы девичью твердь до свадьбы сокрушить, — и, мелко хихикнув, добавлял: — Сам таким был. Так что словесам их не верь! Держитесь с подружками гуртом и в чащу далеко не залезайте. Совратят, паскудники эдакие!
Однако грех едва не случился на Ивана Купалу, когда июльское солнце разгорячило девичью голову и ночной прохлады едва хватило, чтобы остудить соблазн.
Разбрелись в тот день девоньки каждая в свою сторону, и Анна неожиданно осталась в одиночестве. А тут из-за березы шагнул навстречу девице светлолицый отрок с косматыми кудрями и загребущими руками, да так крепко прижал Анну к себе, что девка едва не задохнулась.
— Ну чего ты ерепенишься, краса, — нашептывал отрок в самые уши, — давно я тебя приметил, да вот не знал, как подойти.
— Пусти, бес! — неистово вырывалась Анна. — Закричу.
— Кричи себе, девица, кричи! После того любиться еще жарче будет! — кружил девичью голову страстным шепотом отрок. — Твои подруженьки давно по лесу разбежались, так любятся в чаще с молодцами, что треск от их ласк пошибче грохота пищалей будет.
Детина действовал умело: одной рукой задрал к самой голове ворох платьев, другой — крепко вцепился в бедро.
— Будет тебе! Уйди, негодник! — отчаянно противилась Анна.
— Ты только не визжи, девица. Расслабься, вот тогда сполна благодать получишь.
У Анны едва хватило сил, чтобы воспротивиться уговорам молодца. Всюду ей слышался шорох примятой травы, волнующий шепот любви, и обжигающая истома, которая исходила из низа живота и быстро распространилась по всему телу, вырвала из ее горла стон. Это было желание, которое грозило сорваться с губ словами: «Возьми меня! Я твоя!» Но вместо этого она завопила совсем истошно, разбудив криком тишину, а заодно перепугав кикимор и леших, которые отозвались из самой глухомани таким жутким воем, что перепугали самого Ивана Купалу.
— Уйди, злыдень! Креста на тебе нет! Уймись, поганец, батюшке на тебя пожалуюсь!
В девке оказалось столько отчаянной силы, что она сумела оттолкнуть от себя отрока, и он, упав, едва не расшибся о ствол березы.
— Дуреха, как есть дуреха! — детина чесал ушибленный затылок. — Такой благодати себя лишаешь. Как знаешь… пойду я. В лесу девок много посговорчивее, еще намилуюсь. А на день Ивана Купалы даже такой красавице, как ты, не грешно отдаться.
Сказав, растворился отрок среди деревьев. Вот и пойми, кто был: не то леший, не то ухарь молодой.