— А только ведомо ли тебе, холоп, что царь и царица в единое яблоко составлены. Захочешь его надломить, так нам обоим больно станет. За одно то, что дурное про Анну думал, тебе опала великая полагается… Только не в одном этом ты грешен, Михаил Иванович.
— В чем же еще моя вина, государь?
— В чем, спрашиваешь?.. Мне хочется, чтобы об этом ты сам мне поведал.
— Ни в чем я не виноват, государь, — отвечал опальный вельможа. — Если и есть в чем моя вина, так только в том, что люблю тебя и твоих отроков безмерно. Так люблю, что готов живот за них положить.
— Живот, говоришь… Нечасто нынче такие радивые холопы, как ты, встречаются, чтобы за господина своего живот клали… Обещаю, что смерть твоя будет легкой.
Распеклась жаровня до красноты, и от сосуда, что стоял на раскаленной плите, потянуло едким смоляным запахом.
Вдохнул глубоко Никита и изрек:
— Для меня смоляной дух лучше всякого благовония будет. Поднесешь иной раз какому-нибудь злыдню под нос кипящего навара, так он сам все расскажет. Прикажи, Иван Васильевич, так я такое сделаю, что от усердия говорить у боярина язык распухнет.
— Если и есть человек в моем отечестве, кто предан мне всей душой, так это мой Никитушка. Уже не одного ворога царского покарал, — ласково вещал самодержец. — Вот кто старается на благо государя! Если бы не ты, Никита, так до многих изменников никогда бы не доискался.
— Государь Иван Васильевич, да я ради тебя!.. — начал было Никита-палач.
— Вот еще один холоп за государя жизнь свою готов положить. Только где же она, правда, Михаил Иванович? Тебе ли верить, человеку, что ворога в мой дворец привел, или палачу, что на тот свет многих недругов моих отправил?
Распалилась жаровня, будто разродилась многими солнцами, одно из которых закатилось боярину за воротник.
Пот с Михаила Ивановича стекал так обильно, что заливал глаза, огромными каплями выступал на скулах. Только от одного присутствия государя может бросить в жар, а Пытошная, вместе с Никиткой-палачом, — это чересчур!
Утер влагу с лица боярин и произнес:
— Я свое слово сказал, государь. Только за моими речами не одно поколение почивших предков, что московским государям верой и правдой служили. Да и сейчас мы царю нашему пособляем чем можем.
— Натерпелся я от вас, — махнул рукой Иван Васильевич, — служба ваша в том, чтобы опоры меня лишить и самим Русью править! И отец твой был такой же, все моему батюшке пакости чинил, да и ты от него недалеко ушел.
— Обидные слова, государь, ни за что прах моих предков оскорбить хочешь.
— Ладно, хватит об этом. Рассказывай, какую измену учинить хотел? А если во всем сполна признаешься, обещаю живота не лишать. А для беседы я тебе мужа подыскал степенного. Никитушка, исповедуешь боярина Воротынского?
— Исповедую, государь, для того у меня щипчики имеются. Вот ими я и буду слова из боярина вытягивать.
Опришники тоже стояли мокрущие, как будто прибыли после доброй бани, не обтершись.
Не потел только Никита-палач. Детина был неотъемлемым предметом Пытошной избы, такой же, как чугунные башмаки или дыба, а разве может покрываться испариной орудие пыток. Кожа его была лишена чувствительности, она задубела и покрылась таким наростом шерсти, через который не может пробиться ни крепкий зной, ни жгучий холод.
— Вот и славненько, — запустил руку за ворот государь и, зажмурив глаза, точно так же, как это делает на солнцепеке кот, растер пятерней грудь, — даю я тебе откупную на боярина Воротынского… Последний раз спрашиваю, Михаил Иванович, давно ли ты против меня умысел дурной задумал?
— Не было этого! Не ведаю ни о чем!
— А может быть, князь, дочки твои знают? Они хоть малые, но, видно, не только в любви понимают, но и в делах отцовских. Давеча мои молодцы за титьки их теребили, а они от счастья так пищали, что стены едва не треснули. Стоит только Никитушке привести девиц в избу, так они всю правду о батеньке поведают.
— Побойся бога, государь, неужно деток безвинных сгубить хотите?
— Эти детки так умело тюремных сидельцев утешали, что те полдня отойти не могли, — хохотал государь.
Бояре, стоявшие позади Ивана Васильевича, невесело подхватили резкий государев смех.
Дочерей Воротынского государь повелел отдать тюремным сидельцам, и когда через день караульщики отомкнули подвал и вынесли на свет боярышень, узнать их было невозможно. Вместо телогрей и шуб — грязные лоскуты, лица исцарапаны, на щеках кровавые коросты, а от девиц исходил такой смрад, словно всю жизнь они провели у зловонных мест. Трудно было представить, что еще вчерашним вечером они были первыми красавицами Стольной, к которым сватались каждую неделю молодцы со всех городов Северной Руси, на которых во время службы озирался весь приход, а сам священник прерывал на полуслове проповедь, случайно столкнувшись с девицами взглядами.
— Привести боярышень Воротынских, пусть Михаил Иванович на них порадуется, я им таких женихов отыскал! — весело выкрикнул государь.
— Не идут они, Иван Васильевич, — отвечал Никита.
— Что так? Или загордились?
— Не способны они, государь.