Митрополит Кирилл возник из ниоткуда, словно разверзлись сугробы и выпустили из горячих недр крепкую и сутулую фигуру святителя. В черной сутане, на скомканном снежном покрывале он походил на восставшую государеву совесть. Немой укор был так горяч, что способен был растопить до первой травы снежные завалы.
И монах, уперев посох в грудь государя, спросил:
— Балуешь, Иван? — Устремила совесть свой взор в самое нутро царя. Вздрогнул Иван, как будто и впрямь опалился от огня. — Охо-хо, душу свою для благодати божьей не бережешь, а тем самым от царства небесного отказываешься… и земного суда для тебя не сыскать! Думаешь, выше всех смертных поднялся? Ан нет! Господь с тебя и за девичий позор спросит строго!
Совесть, выглядевшая поначалу только расплывчатым темным пятном на снегу, все более воплощалась, увеличивалась в размерах и через мгновение стала такой огромной, что была выше набатной башни.
А Кирилл продолжал с высоты митрополичьего величия:
— Душу свою ты бесу продал, Ивашка, а вместо сердца у тебя гноище зловонное, — голос его звучал торжественно, подобно колокольному звону. — Опаскудел ты, Иван Васильевич, а в скотстве своем превзошел даже язычников!
Отвык государь от оплеух, многие годы он жил так, как будто был одинешенек. Иван давно уже не встречал поднятых глаз, а громкий разговор воспринимал едва ли не за дерзость. И вот сейчас монах говорил так, как будто видел перед собой не самодержца, при упоминании о котором вздрагивала половина королей Европы, а послушника, заглядывающего девицам под сарафан.
— Бога не чтишь и девок на срам выставляешь. Все московские цари в благочестии жили, не ведали о прелюбодеянии, о чадах своих пеклись. И сын твой старший в тебя уродился, ест плоть девиц, подобно дьяволу, а ты, уподобившись зверю, лакаешь горячую кровь. Сатана ты, государь, и отродье плодишь сатанинское! Нет тебе спасения на этом свете, не дождешься ты его и на небе! — пророчески провозгласил митрополит Кирилл.
Опришники видели, как передернулось лицо государя, щеки пылали так, как будто их лизнули языки пламени.
— Жарко мне, — проговорил государь, распахивая воротник.
Мороз все более усиливался, а Иван вел себя так, как будто вокруг бушевало адское пламя.
— Шубу с меня снимите! — взмолился Иван Васильевич. — Жарко мне что-то, господа.
Слова, произнесенные митрополитом, зажгли в душе самодержца свечу раскаяния, которая вспыхнула так, что грозила спалить Ивана Васильевича изнутри.
— Зябко нынче, государь, — посмел возразить Малюта Скуратов.
Шуба огромным мохнатым зверем лежала на снегу, упрятав под собой целый сугроб.
А самодержец все не унимался:
— Кафтан тяните, в одном исподнем хочу быть!
Опришники выполнили волю государя, будто и они подозревали о полыме внутри Ивана Васильевича, которое через миг способно пожрать его всего.
Девки совсем скрючились от холода и посиневшей кожей напоминали цыплят, лишенных пухового наряда.
Некоторое время Иван Васильевич созерцал их нагие тела, напоминавшие небольшие сугробы, а потом, махнув рукой, отрешенно объявил:
— Молиться иду… А вы домой собирайтесь! Нечего свою красоту напоказ всякому встречному выставлять.
И, потеряв интерес к затее, пошел ко дворцу, а следом, спотыкаясь о снежные комья, с шубой в руках бежал Григорий Скуратов.
— Царь-батюшка! Иван Васильевич, ты бы шубейку на плечики накинул! Царь-батюшка, шубейку ты оставил, пожалей себя, Христа ради!
Глава 3
Иван Васильевич каялся рьяно — по-другому он не умел. Даже в раскаянии государь старался быть откровеннее и искреннее челяди. Если клал поклоны, так не иначе как до ссадин на лбу, если горевал, так слезами заливал весь пол, а если бы надумал убиться, так сделал бы это непременно с высокой колокольни, а коли доведется страдать, так чтобы всей России было слышно.
Государь винил себя во всех смертных грехах: в прелюбодеянии, в смертоубийстве, в богоотступничестве, призывал на свою голову великие немилости, называл себя смердящим псом и грязным Иванцом. А потом во всеуслышание объявил дворцовой челяди, чтобы величали его не иначе как Худородный Ивашка, и всякому, кто осмелится назвать его по-прежнему, обещал раскаленным прутом выжечь внутренности.
Зная переменчивый характер самодержца, челядь, заслышав в дальних коридорах дворца размеренную царскую поступь, разбегалась во все концы, опасаясь кликать его по-новому. Иван Васильевич был непредсказуем, как июльский дождь, а в самобичевании доходил до исступления.
Государь был противоречив. В его характере уживались различные черты: он мог быть чувствителен и жесток одновременно, любвеобилен и нелюдим. Его душа, что пиво, настоянное на ядреном хмеле, требовала одновременно покоя и бунта.
Иван Васильевич наложил на себя строжайшую епитимью, по которой запрещал себе входить даже в притвор церкви, и всякому, кто заметит государя подле собора, полагалось лупить его нещадно.
Таков был указ, зачитанный глашатаем с Лобного места.