И все-таки Филипп был один из тех немногих, о ком ходил слух как о ратоборце веры и рачительном хозяине. Игумен прославился делами и без конца приумножал богатства Соловецкого монастыря, а соль и красную рыбу продавал едва ли не во все королевские дворы Европы. Монахи сумели утеплить стылые земли так добротно, что они давали такой урожай овощей, какого не знала даже черноземная полоса, и, удивляя заезжих купцов, Филипп любил угощать их фруктами, выращенными в парниках. И купцы не без удивления сознавали, что такими плодами они потчевались только на берегах теплых морей.
Соловецкий монастырь — это некое государство, где он, игумен Филипп, — воевода, настоятель и отец. Даже царский дворец может показаться крохой в сравнении с бескрайностью северных земель.
В мирской жизни лучшие люди помнили владыку как Федора Степановича. Боярином он был неугомонным, без конца встревал в речи самого государя, и слова его были подобны плети, что непременно хочет перебить толстое полено. Колычев любил стоять в рост, да так широко, что рядом с собой не терпел никого. Высокомерный с великими, он был необычайно прост в общении с чернью. И бояре осознавали, что такого мужа хорошо иметь в друзьях — краюху от себя оторвет, а ближнего накормит. Язык его был таким острым, что напоминал перец, какой продавали персы на базарах. Федор Степанович ушел в братию потому, что опалился на боярстве, но именно сейчас оно призвало его в Москву, чтобы он, сделавшись булавой, сумел разбить твердь Иванова правления.
Путь от послушника до игумена так же далек, как расстояние от истопника до думного чина, и только немногие способны добраться до самой вершины. Федор Степанович сумел проделать этот путь дважды: в мирской жизни он стал боярином, а в чернецах сделался игуменом. Бояре знали, что Колычев всегда охотно взваливал на свои плечи любой груз, словно проверял на крепость их недюжинную силу.
Филипп заходил в царский дворец неторопливо, шел достойно, будто и вправду был владыка земли русской; во взгляде твердость, которая кричала: «Потеснись, Иван Васильевич, Колычев идет!» И, поднимаясь все выше и выше по Благовещенской лестнице, он уверенно занял то место, какое ему отводили бояре. Явился старшой, духовный наставник русской земли, а уж у него хватит духу, чтобы свернуть шею опришнине.
Иван Васильевич пожелал обедать с владыкой наедине.
Стол уже был заставлен мясом и рыбой, в братинах хмельной квас и заморские вина. А рядышком стояло три десятка стольников, готовых в любую секунду метнуться к дверям, чтобы исполнить любое желание самодержца или именитого гостя.
Мяса владыка отведывать не стал: почти брезгливо посмотрел на огромную свиную голову, которая заняла чуть не половину стола, и, ковырнув квашеную капусту, заметил:
— Не могу я, Иван Васильевич, пищу эту принять. Коли ведаешь, схимник я. Бога гневить не стану, а вот кваску твоего отведаю, знаю, что настаиваешь ты его отменно.
Квас Федор Степанович пил от души, как приложился к братине, больше напоминающей ведро, так и осушил ее наполовину. Могло показаться, что будто бы всю дорогу владыка специально не пил, а только дожидался царского стола, чтобы сполна утолить жажду. А когда наконец насытился, спросил:
— Говори, Иван Васильевич, чего ты меня из монастыря призвал?
Государь в отличие от владыки постом себя не терзал, а потому ел мяса и рыбы столько, сколько вмещала утроба; потом отрезал у свиной головы губы, зажевал их с аппетитом.
— Вот что я хотел тебе сказать, Федор Степанович, осиротела митрополия без поводыря. Блуд всюду! Воровство! Убивства! Только ты и способен на праведный путь нас, нечестивцев, вывести. Прими в руки скипетр духовный, — хмелел самодержец.
— Чем же, государь, архиепископ Герман не угоден тебе был? — поинтересовался невесело игумен.
Вот он Колычев, вся его мятежная порода выпирает в этом вопросе. Едва слышно спросил, а слова прозвучали так громко, как будто с амвона проорал. Под самый дых ударил.
— Не тот он человек, Федор Степанович, не нужен он царствию. Поучает меня как мальца малого, а ведь я не безродное дите. Да и из пеленок уже давно вырос. Не место ему подле государя, потому и отвадил его со двора.
— А может, потому это случилось, государь, что ближние твои люди услышали, как Герман опришнину не хвалил и дал владыкам слово отговорить тебя от нее.
— Не желаю я ссориться с тобой, Федор Степанович, и так уже на меня иерархи зло глядят, а если еще и тебя прогоню, так благословения высочайшего получить не от кого будет. Слезно прошу тебя, владыка Филипп, возьми московскую митрополию в свои руки.
— Не отказываюсь я, Иван Васильевич, от митрополичьего сана. Всей душой хочу послужить тебе, государь, и пастве православной, только отступись ты от опришнины, не ломай Русь надвое. Будь же всякому, как и прежде, господином!
Вечером Федора посетил Челяднин. Угрюмым пришел брат, не таков он бывал прежде, иной раз звонким гоготанием сотрясал яруса, и казалось, что дворец мог рассыпаться по камешку от громыхания.
Тяжелой ношей была государева нелюбовь.