Алексей Басманов сидел в Сенных палатах вместе со всеми боярами. За последние три года свита государя пополнилась многими безродными, и теперь любимцы самодержца сиживали вместе с именитыми столь уверенно, как будто их род уже не одно поколение служит в московском дворе. Задумавшись, он даже не сразу заметил, как в сопровождении двух караульщиков в сени явился Федор. Екнуло от жалости отцовское сердце: исхудал детина, одни глаза только и остались; невообразимо длинными казались его руки, которые метлами волочились по полу.
Алексей Басманов даже не вслушивался в беседу государя с сыном. Все его существо представляло из себя единый нерв. Отцовская жалость была так велика, что грозилась прорваться наружу рыданием. Басманову-старшему стоило огромного усилия заставить себя услышать разговор.
Алексей Данилович содрогнулся, когда царь упомянул его имя.
— Что же ты, сынок, не берешь кинжал? — попросил Алексей. — Возьми!
— Нет!
— Возьми кинжал, сынок.
Федор Басманов осторожно потянулся к холеной рукояти, а ощутив прохладу клинка, отдернул ладонь, как будто натолкнулся на что-то горячее.
— Возьми! — приказал государь.
— Нет!
Алексей Данилович видел, как сын отпрянул от протянутой руки, словно Малюта в ладони сжимал не дамасский клинок, а ядовитую гадину с разинутой пастью.
Государь терпеливо настаивал:
— Клялся мне в верности, живот свой хотел положить, а такую малость сделать для своего государя не способен. Видно, правду мне доносили, что ты с отцом своим жизни меня лишить хотел. Докажи свою верность, накажи изменника!
— Что же ты, сынок, молчишь? Отруби эти руки, которые пестовали и кормили тебя. Может, это у тебя получится лучше, чем у Никитки-палача? — горевал Алексей Данилович.
— Отец…
Двое Басмановых стояли друг против друга, и Федор казался неудачной копией Алексея Даниловича. Басманов-старший был красив, даже возраст не сумел отобрать у боярина его суровой привлекательности: румян, словно девка, русые волосы густы, словно у юноши, только в курчавую бороду закралась снежная прядь.
— Коли, сынок. Чего же ты застыл? Я сейчас и кафтан расстегну, чтобы тебе сподручней было, — руки Алексея Басманова поднялись к вороту.
— Прости меня, отец!
Федор Басманов вырвал у Малюты из рук нож и воткнул его отцу в грудь.
— Дурень ты, — только и сумел произнести старший Басманов, пытаясь выдернуть застрявший кинжал.
— Господи…
— Испоганил себя отцеубивством, — едва слышно шептал Алексей Данилович.
Кровь испачкала золотой кафтан, а потом через сжатые пальцы просочилась тоненькая струйка и закапала на серый мрамор. Рухнул Алексей Басманов, обрызнув кровавыми каплями стоявших рядом опришников.
— Уберите боярина, — распорядился Иван Васильевич. — Страсть как боюсь мертвецов.
Бездыханное тело Басманова взяли за руки и выволокли за порог.
— Распотешил ты меня, Федька, так распотешил. Ну чем не шут! Неспроста над тобой тюремные сидельцы надсмехались!
— Чем же я тебя рассмешил, государь?
Иван Васильевич мгновенно оборвал жуткий смех.
— Если ты своего отца не захотел пожалеть, так до своего государя тебе, видно, вообще дела нет! Малюта!
— Здесь я, государь, — предстал перед самодержцем думный дворянин.
— Отведи Федора в темницу и отверни там ему шею.
— Как же это так, государь?! В чем повинен?! — вымаливал прощение на коленях Федор. — Неужно ты все позабыл? Неужели смерти решил предать?!
Государь поднялся с трона и, поддерживаемый опришниками, приблизился к Федору. По Москве ходила молва о том, что царь Иван со своим кравчим куда ближе, чем иной супруг с милой женушкой.
Жесткая государева ладонь опустилась на макушку Басманова.
— Не забыл я, Феденька. Ничего не позабыл.
Государева ласка иссушила пролитые слезы.
— Так, значит, простил, государь? — с надеждой вопрошал Басманов.
— Не могу я, Феденька, по-иному все складывается. Малюта!
— Здесь я, государь.
— Ты что это, холоп? Приказа царского не слушал?! — рассвирепел Иван.
— Хватай изменника! — выкрикнул Скуратов-Бельский опришникам. — Чтобы в государевых покоях не оставалось духа его смердячего!
Навалились молодцы на плечи Федору Басманову и выволокли его вон из сеней.
Глава 3
Иван Васильевич становился все более смурным. Даже самые ближние из бояр не спешили показываться ему на глаза. Государь никогда не расставался с посохом, а свое неудовольствие выражал тем, что колотил металлическим наконечником по спинам нерадивых. Бил Иван до тех пор, пока не уставал или не слышал мольбу о пощаде. Особую радость государю доставляли вопли, и, зная об этом, вельможи при каждом ударе начинали кричать в голос. Именно поэтому дворец частенько оглашался воплями, какие можно было услышать только на Пытошном дворе.
Иван Васильевич не знал удержу ни в чем: если был пир — то уж такого размаха, что перепивалась половина столицы; если молился, то до ломоты в пояснице и до кровоподтеков на лбу; если на кого серчал, то государева немилость не обходилась легким помахиванием перста перед носом ослушавшегося — царь велел сажать в темницы, а то и вовсе лишал живота.
Так же безудержно Иван Васильевич любил.