— А ежели понимаешь, вот тогда этим ты и займешься, — продолжал Иван Васильевич. — Мои стрельцы тебе опальных бояр в монастырь приводить станут, а как с ними поступать, ты сам знаешь, Гордей Яковлевич. Я же тебя никогда ни о чем спрашивать не стану. Понятно, о чем толкую? Ты чего призадумался, может быть, чести не рад?
— Все я понимаю, Иван Васильевич… Как же не понять.
Ясно стало Гордею Циклопу, что от царского монастыря до молитв путь не близок. И если ранее он был царем бродяг, то сейчас государь предложил примерить ему рубище заплечных дел мастера. Если что и будет отличать его от Никитки-палача, так это густая власяница да монашеское одеяние.
— Так что же ты скажешь на это?
— По мне ли такая честь, государь? Неужно во всем царстве достойнее меня не нашлось?
— Понимаю твою нерешительность, монах. Согласен, что трудное дело. Всякое серьезное дело размышления требует… Или, может быть, ты думаешь, что не про тебя такая работа, Гордеюшка?
Государь даже малость отстранился от Гордея. Как бы хотел увидеть его издалека — а по силам ли ему царская милость! И только немногие знали о том, что Гордей Циклоп стоял на самом краю пропасти. Укажет сейчас самодержец перстом на строптивца, и заломают опришники ехидному плуту руки назад, и гнить нечестивому разбойнику до конца дней в зловонной сырой яме. Напряжение, застывшее на лицах вельмож, не укрылось от взгляда Гордея, и единственный глаз татя остановился на переносице самодержца, к которой черной мухой пристала какая-то соринка.
— Спасибо за честь, государь… Буду я игуменом.
Глава 8
Печально выглядела Москва. Город был в черных руинах, прокопченным казалось само небо. Столица как будто надела на себя вдовий наряд, чтобы оплакать ушедших. Слезы были обильные.
Москва встречала государя без обычного торжества, редким звоном спасенных колоколов, большая часть их расплавилась от огненного жара и серебряным сгустком лежала на выжженной земле.
Тихий бой напоминал погребальный звон, который только ненадолго заставил отряхнуться от горьких дум тех, кто остался жить, а потом вновь ввергнул в уныние.
Пакостно было на душе и у государя, а тут еще на Троицкой дороге царя нагнал отряд крымских уланов. Лица басурман хранили на себе отпечаток вчерашней победы; во взглядах столько высокомерия, словно каждый из них был, по крайней мере, молочным братом Девлет-Гирея. Старшим в отряде кланов оказался мурза Таузак, запомнившийся Ивану Васильевичу с прошлого года, когда приезжал в Москву в составе посольства. Не пожелал басурман жить на Татарском подворье, а захотел пребывать на постоялом дворе, в окружении многих красных девиц. Вот и возили бояре татарина из одной корчмы в другую, угощая его не только сладким вином, но и спелыми девицами. А басурман любил светлолицых, с толстыми косами за спиной, а в страсти наматывал волосья на кулак, да так крепко, что девицы пищали тонюсенькими голосами.
Мурза Таузак был не один — по бокам к нему жались круглые румяные девицы. Каждая знала, что за радость золотом мурза-нехристь платит, а со скупых бояр более одного пятака никогда не выжать.
Мурза Таузак поглядывал на Ивана так, как будто тот был его данником. Он сполна насладился растерянностью великого государя, а потом протянул письмо от Девлет-Гирея.
Иван Васильевич не стал прикасаться к нечестивой бумаге и, ткнув пальцем в Малюту, приказал:
— Читай, холоп! Что там такого Девлет понаписать мне мог?
Малюта Скуратов взял грамоту.
Мгновение он вчитывался в письмо, а потом отвечал государю:
— Ругательства здесь, государь Иван Васильевич.
— Читай! Все как есть прочти.
— «Царь Иван, — принялся читать Малюта. — Я пришел к тебе с войной. Город твой сжег, хотел венца и твоей головы, но ты не пришел и против нас не стал. А еще хвалишься перед всеми государствами своим божественным началом. Пишешь о том, что происходишь от самого Цезаря, только где же твое достоинство, если не выставил против нас свои полки и не показал свое мужество. А обиды я тебе чиню за наши юрты Астрахань и Казань. Если ценишь нашу дружбу, отдай то, что отнято лукавством. Если же ответишь „нет!“, приду еще раз на твою землю и принесу тебе много лиха. Государство твое я видел, дороги узнал и плутать не стану!»
Малюта свернул грамоту и сунул ее в руки одному из стоящих рядом рынд.
— Что передать моему господину? — спросил Таузак, хитро щурясь.
Странное дело — год назад русской речи не знал, а здесь говорит так, как будто прожил в московских посадах не один десяток лет. Хитрил, видать, татарин, к разговорам прислушивался.
Но Иван Васильевич удивления не показал, он посмотрел в глаза мурзе цвета болотной жижи и отвечал: