Однако в доме Воейковых ему снова пришлось тяжко. Воейков изводил Сашу, травил Машу, «тетенька» была на его стороне. Жуковскому почти не позволяли видеться с Машей — снова наступил период их мучительной переписки. Маше не очень ясно было, какую роль взял на себя Жуковский ради ее спокойствия, она чувствовала в доме атмосферу враждебности, пыталась смягчить ее, пыталась даже примирить Жуковского с Воейковым. Жуковский отвечал с горечью:
«Человек, который имел полную власть осчастливить тебя и который этого не только не делает, но еще делает противное, может ли носить название человека? Этого простить нельзя. Даже трудно удержаться от ненависти. Я не могу и не хочу притворяться. Между им и мною ничего нет общего…»
Пока Жуковский пытался достичь семейной идиллии в роли «отца», «брата», «жертвы» или «счастливого наблюдателя», верные его друзья в Петербурге и при дворе усердно устраивали его судьбу. Пространное стихотворное послание царю-победителю императору Александру было отправлено в столицу. В письмах Жуковский просил друзей, чтоб никто не вознаграждал его за эту искреннюю и традиционно восторженную оду (что ж, вся Европа восхищалась в тот миг Александром, вошедшим в Париж, повергнувшим злодея, ведь царями так легко восхищаться!):
«Признаюсь, я боюсь, чтоб не вздумалось меня за это послание подарить чем-нибудь. Старайся, чтоб этого не было. Пошлины с любви и с выражения любви к нашему славному Царю сбирать не должно. Я многое писал с восхищением, и за это счастливое чувство нечем наградить».
Но послание надо было все-таки доставить по адресу («доставить его к Государыне Императрице»), так что и просьбу можно было принять за одну из литературных условностей, которыми изобилует этот добрый старый жанр:
В том же 1814 году Жуковский пишет знаменитую «Молитву русского народа»:
Александр Тургенев прочел «Послание» вслух императрице Марии Федоровне 30 декабря 1814 года, и она пришла в восхищение, несколько раз прерывала чтение возгласами восторга. Великая княжна Анна Павловна, великий князь Николай (будущий император и будущий покровитель поэта) также выразили свой восторг, но, как было принято, не по-русски, а по-французски: «C'est sublime!»
«Государыня потребовала от Уварова и меня сказать ей, что можно для тебя сделать», — писал Тургенев другу. Но что она могла? Разве «всё могут короли»? Воейков, кажется, имел больше власти над настроениями Жуковского и Маши, чем сама императрица (к власти ведь он и стремился, хромой урод-стихотворец).
«Воейков вошел в семью, я из нее вышел», — в отчаянии пишет Жуковский, но при этом все еще выражает уверенность, что Воейков по-прежнему его любит и остается его подпорой у Протасовых. Станем ли мы упрекать влюбленных, простодушных и щедрых в их смешной недальновидности? Нет, конечно. Может, в ней и кроется секрет их обаяния…
Друзья по-прежнему хлопотали о будущем Жуковского в Петербурге, звали вернуться из Дерпта, где ему так тяжко. Собравшись в Петербург, Жуковский снова умолял «тетушку» видеть в нем отныне настоящего братца и принять его «отцовское» или «братское» новое отношение к Маше, которой он объяснял в очередном письме к ней:
«Решившись на эту жертву, я входил во все права твоего отца. Другая нежнейшая связь. Право, эта минута была для меня божественная… С этим чувством все для меня переменилось… я почувствовал в душе необыкновенную ясность».
Ясность-то ясностью, «но сердце ноет…». И бедная Машенька: она-то успела ли уже перестроиться или нет? Она все тревожится о здоровье маменьки, о том, что Жуковскому мешают писать все эти терзания. Да и как не мешать?
…В Петербурге Жуковский окунулся в утомительный светский круговорот. Но были у него и утешения, о которых он так сообщал в письме Авдотьюшке Киреевской: