Однажды, стоя на повороте горной дороги, под нависающей страшной скалой, среди хаоса беспорядочных обломков, Жуковский вспомнил горную местность, виденную им неподалеку от Люцернского озера, где оторвавшейся частью горы засыпаны были заживо несколько селений: там и ныне в таком же хаотическом беспорядке разбросаны дикие скалы, между которых с трудом пробиваются чахлые кустарники. А поодаль — сады, виноградники и цветущие селения, такие же, какие были на месте давней катастрофы, и только неровный характер местности подтверждает предание о том, что и здесь тоже много-много лет тому назад — может, двести, а может, все четыреста — произошло такое же бедствие, однако вот расцвело все снова, может, даже обильнее прежнего, как знать…
Вечером, за обедом (сходились они по-европейски, в половине пятого и позже), Жуковский развивал перед Рейтерном мысли, одолевавшие его в тот день на возвратном пути от места горной катастрофы: не так ли история человеческого общества? Все эти предания о падении царств Египта или Индии, Кира и Александра, сам всемогущий Рим — не обломки ли они ужасных катастроф? И вот теперь, когда они покрылись великолепным покровом жизни, эти обломки и развалины, не грозят ли им новые разрушения от взрыва минутных страстей или чьей-то воли? И должно ли разрушать существующее, жертвуя при этом справедливостию ради возможного будущего блага, — то есть опрокидывать гору на человеческие жилища с безумной мыслию, что можно будет вдруг бесплодную землю, на которой стоят жилища, заменить другою, плодоносною? Что ж, может, она даже и будет здесь когда-нибудь, эта плодоносная земля, может, время возьмет свое — но когда? для кого? Если время и начнет новую жизнь на развалинах, то это уже его, времени, дело, а не наше: мы только произвели разрушение. Сказать другими словами — отдаленные последствия катастрофы вряд ли могут оправдать преступное наше губительство…
Рейтерн одобрительно пыхтел трубочкой; фрау Рейтерн думала о своем — какая разница, о чем говорят мужчины! Мия тайком играла с братишкой. Лизхен же таращила глазки, стараясь понять, о чем говорят, и понимала только одно — что этот человек хочет добра всем, что сердце его вмещает сейчас мир…
Жуковский задумался, помолчал, пытаясь точнее сформулировать свою мысль.
— Скажем так: средство не оправдывает цели. Что вредно в настоящем, то и есть истинное зло, хотя бы и было оно благодетельно в своих последствиях. Никто не имеет права жертвовать будущему настоящим и нарушать надежную сегодняшнюю справедливость для неверного, ненадежного и сомнительного будущего блага. Вообще жертвовать чем-либо для пользы сомнительной есть преступление и безумство, ибо мы не отвечаем за будущее: следующий наш миг принадлежит Провидению…
Фрау Рейтерн энергично кивнула, услышав знакомое слово. Рейтерн задумчиво вынул изо рта трубку… Стало тихо. Жуковский скрипел пером, делая наброски: сегодня же вечером надо подробно записать эти мысли для Наследника. Не надо катастроф и потрясений, Россия и без того достаточно велика для тройного населения, а что такое минутная слава и блеск?
— Это верно, — сказал Рейтерн. — Недаром у врачей правило: «Не навреди!» В Дерпте у нас даже песню пели такую наши медицинеры: «Не навреди». Не мешай жизни, она свое возьмет.
Жуковский молчал. Некстати вспомнились Дерпт, студенты-«медицинеры», Зейдлиц и, конечно, друг Мойер, соперник в любви, да нет, какой же соперник, спаситель… Спаситель, не спасший…
Пошарил по карманам, по столу — нет трубки. А в столовой уже запахло кофеем… Кладбище по левую руку от Петербургского тракта, снег — и сам себя увидел: согбенная фигура, след на снегу… Где трубка?
— Лизабет, Бетси, дитя мое, — обратился Жуковский к своей маленькой соседке, — принеси, Бога ради, трубку из моей комнаты. Там у окна — столик специальный с табаком и трубками. Не обессудь. А сладкие булочки за мной. Для всех, для всех, не дуйся… — Жуковский потрепал Мию по головенке и Вайю в свой черед, а Лизхен была уже у двери.
— Вообще сделай себе это за правило, — сказала мать. — Взгляни, не забыл ли онкель Базиль трубку. Тогда напомни ему и сбегай.
— Вот именно, — пыхнул дымом отец.
И все — больше никаких наставлений? Можно бежать?..
Да что они понимают? Ничего они не понимают. Никто. Ни любимый отец, ни мать, ни Мийка, ни Вайка… Не понимают, что они говорят, что делают, что сейчас сделали: она ведь еще никогда не была в Его горнице, никогда…
Здесь было все так загадочно, и красиво, и полно волнующей тайны. И перья, и чернильница, и засушенные цветки, и красивые камни, и даже лекарство в серебряной коробочке. И странные такие картины — летящий филин, призрак у двери, смерть с косой. И везде бумаги: чистые листы уложены ровной стопкой; старые, пожелтевшие уже письма — может, это от Нее, от той самой его Беатриче, которой он верен всю жизнь. Французские книги. Немецкие книги. Менцель. История…