Перенесемся прямо в усадище Раково, куда привезли Нечаевы лошади смущенного Данилу Микулича. В дороге на дельца напало тяжелое раздумье – и он сотни раз перебрал всевозможные обороты речи, под которыми бы, не искажая смысла, можно было скрыть значение отметки «выбыл». Все придуманное разлетелось прахом, когда, после обычных приветствий и спросов о здоровье со стороны хозяев, наконец оставивших гостя на минуту, подбежала горячая Глаша со словами: «Что же?»
– В списке стоит перед именем Субботы вашего «выбыл»! Значит, в приказе воеводском нет теперь его, а, должно быть, на московской чети он значится… Вот что я могу сказать… – едва дотянув до конца речь свою, заключил, побледнев больше обыкновенного, умный Бортенев. В голосе его слышались слезы – и этот голос дал понять сердцу Глаши, что «не значится в Новагороде» совсем не то, чтобы был где-нибудь.
Она похолодела и, крепко сжав руку вестника, еще имела силы доспросить его:
– Скажи прямо – нет?!
– Не могу… – невольно попятившись, лепетал коснеющим языком Бортенев, с которым тоже делалось что-то необычное.
Глаша закрыла лицо руками и убежала, дав волю слезам.
Напрасно искала ее мать по приказу отца звать к обеду, как уже видевшую гостя и, стало быть, могшую ему показываться. Хотя в качестве такой дальней родни можно было Бортеневу и жениться на любой дочери Коптева, но гостя величали своим и обращались с ним как с близким человеком. Как знать, не решил ли уже Нечай отдать за него Глашу, когда в приглашение к себе вставлял умышленно ее имя, наблюдая за Данилой, что с ним последует при произнесении имени бывшей невесты Субботы? У Нечая все делалось с маху, а сделать Бортенева своим входило, несомненно, в расчеты Коптева, искавшего опоры. Хотя Нечай и не все пронюхал в истории покрытия софийского недочета, но находил, что Данила неспроста велел вписать в обеспечение ссуды наследство матери на часть Глаши. В глазах Нечая Удача теперь был только подставным лицом Данилы, оттого и обратившего на себя всю нежность ухаживаний Коптева.
Уход Глаши – когда хозяин и хозяйка оставили гостя нарочно одного – объяснял умный родитель внезапным объяснением с нею Данилы, поразившим на первых порах девушку. Она еще, может быть, и не забыла Субботку-то? Все легко разрешалось в соображениях Нечая, строившего на песке, как и всегда, прямо и смело. Мать могла бы кое-что возразить против этой спешки, подметив, как дочь искала случая остаться наедине с гостем, и поспешила уйти в другую сторону, услышав шорох со стороны девичьей. Февронья Минаевна, если бы порылась в своей памяти, могла бы представить себе и порыв Глаши говорить с Бортеневым, когда на свадьбу они ездили; но она это обстоятельство, не придавая ему значения, как-то забыла совсем. Родители Коптевы, объясняя себе поведение гостя каждый по-своему, находили, однако, все в порядке вещей. Подметив рассеянность или грусть сосредоточенного гостя за обедом, старались они его развлекать, не давая ему тоже повода думать, что за ним наблюдают и больше даже знают, чем ему представиться могло. Так и сглаживались сами собою неловкости в обращении гостя, непривычного выезжать без дела из дома, а теперь к тому же испытавшего новое чувство. Что касается Глаши, то дума о Субботе приводила ей на память кроткий образ лица, взявшегося разведать о нем. Весть, убившая золотые надежды Глаши, передана с таким нежным соучастием, которого не заметить она не могла, и эта доброта и сочувствие еще более должны приходить на память девушке при каждом обращении к несуществующему. Оплакивание его заняло целую ночь. К утру лихорадочный сон, заканчивающий каждый первый сильный припадок душевного страдания, принес успокоение, перешедшее наутро в тихую грусть. Мучаясь пока бессознательной, но все усиливающейся страстью, Данила не искал свидания с Глашей, скорбя ее скорбью. Вдруг совсем для него неожиданно, перед прощаньем, когда Нечай вышел приказать подавать лошадей, а хозяйка пустилась увязывать гостинцы бабушке своей, явилась Глаша.
Лицо ее было бледновато, глаза носили следы проведенной в слезах ночи, но уста выражали трогательную благодарность. Такой обаятельной теплотой обдала она вдруг стоявшего перед окном Данилу, взяв его за руку. Оборотила к себе и прошептала:
– Вечно тебя не забуду.
Произнося эти слова, она выражала гостю только благодарность за сочувствие ее беде. Ему же показалось тут другое что-то. Вне себя от прилива к сердцу могучего волнения, овладевшего всем существом этого строгого к себе человека, он осмелился пожать руку девушки, ответив:
– Я тоже…
Что затем последовало в душе Данилы, он не мог бы сам дать отчета себе: только образ Глаши стал являться перед ним невольно всякий раз, как он задумывался.