Магдалыня была только простое орудие, приводимое в действие Адашевым. Чтобы уничтожить всякую тень сомнения в естественности стремлений чужестранки, Алексей уговорил ее принять православие. Сама живя на его счет, Магдалыня умела с толком орудовать делами милосердия. Поощряя труд, делая выгодные, никому не известные обороты изделиями, к ней приносимыми, и обращая доходы на пользу приютов своих, она никогда не доводила источников до оскудения. Этим она внушила о себе высокое мнение и успела распространить убеждение в несуществовавших богатствах, якобы привезенных ею в Московское государство.
Падение Адашева и его партии, уничтожившее дальнейшую возможность получать невидимые субсидии и заставлявшее далее плыть против ветра, с помощью одного своего изворотливого ума, не могло не вызывать бури в душе Магдалыни. Буря эта, не видная ни для кого, облекалась ею в новые велеречивые беседы о бедных и страждущих. Умная иностранка отличалась, кроме ума практического, силой слова – и эта сила покоряла кроткие сердца, склонные к добру. Все, расположенное к нему, но робкое и неспособное к отпору в московском обществе, сожалело о временах Адашева. Магдалыня в беседы свои о путях Промысла – неведомых для мира и мирских угодников – вставляла (постоянно, разнообразя только подробности) положение: что за грех миру посылается печаль. Печалью очищается душа, получая новые силы для дальнейшего служения добру.
– Все мы услаждались царствием мирным, когда государь доверялся Алексею, по грехам нашим нашло теперь испытание. Но Бог милостив и щедр, не вечно карает заблудших: придут люди в чувствие, и эта буря мрака развеется одним дуновением!
Эти слова умной Магдалыни, невольно вылетавшие, многие считали не одним красивым словоизлитием без содержания, а, напротив, пророчеством праведницы.
– Мошна, известно, толста у бабы. Убавить бы серебрецо – перестала бы дурить со своими пророченьями на нас, что недолго нам быти?! – толковали желавшие скорого обогащения, покуда нуждаясь еще.
– Свернуть голову скорей проклятой кукушке, пока не навела впрямь напасти!.. – толковали первые изобретатели опричнины, работавшие с хорошо обдуманной целью: быть единственными советниками царя. Ватага их, пока небольшая, не с тем напускала страхи на Грозного, чтобы могучий ум его скоро освободился от навеянной притчи. В подспорье нашептыванью мнимых угроз заставить работать царское живое воображение казалось им лучшим средством запугиванья. Стоило вмешать в донесенье о непорядочных пророчествах Магдалыни что-нибудь об исполнении ее слов, бросаемых не без предвиденья, – а предвиденье дается-де не без участия темной силы, – и робкое воображение само способно создавать ужасы.
В памятный вечер решенья царя заставить молчать пророчицу Басманов, переглянувшись с архимандритом Левкием, вдруг спросил его в половине ужина:
– Правда ли, преподобный отче, бывают сонные видения и гласы страшные человеку внушаемы? Неспроста ли они являются?
– Какие видения, какие гласы, друг? Буде, к примеру сказать, видится тебе: подносят да кушать просят да слышится: пей да не лей! Какое же тут внушенье?.. А увидишь ты, как ангел с демоном за душу твою брань ведут… «Сей человек мой давно, – кричит черный. – Не замай! Он еще в Алексееву пору, за честь да за власть, продал мне душу на вечную страсть». – «Теперя же верною службой своему земному владыке он достоин включиться в наши ангельские лики», – отвечает дух благ… Такое виденье, друже, не ума уловленье, а от гибели остановленье… Или, баяли мне, как к москворецкой праведнице-пророчице взаправду летают мехоноши в трубу – с того, говорят, у ее честности, не в пример нашей суетности, все закрома полны и с краями равны.
– Равняются и пополняются руками благодетелей ее, усердных прихлебателей: начнет каркать про грядущее горе, все уши распустят да в мошну серебреца чистого нечто и опустят, на дела, вишь, благая, чай, вскоре злая… – подтвердил Сукин.
– Она не берет! – ответил, ни к кому прямо не обращаясь, сам Грозный, знавший Магдалыню и не раз ей предлагавший земли и угодья.
– От кого как… перед царским величеством поначалу можно и починиться, – авось при случае больше перепадет, – резко отозвался румяный монах Мисаил Сукин, открыто не признававший в людях, кроме корысти, иных побуждений для дел злых и добрых.
– Грешишь, Мисаиле, покайся!.. – отозвался как бы в сомнении, вполголоса Грозный, погружаясь в думу. При подвижности его страстной натуры редко не приводила эта дума ум его к решению, противному недавним убеждениям.
Это хорошо знали собутыльники – и погружение в думу давало им теперь большую смелость говорить что угодно, влияя на зреющее уже царское решение.
– Не только берет, да еще нахально ворует, обирая на деле, самом скверном и черном, – на гаданье! Держит при себе баб-ворожеек, и кладут им под стаканы с бобами чистое золото… и золота этого потом не оказывается… Духи, вишь, берут за труд!..