— Не слишком, ваше благородие, — угрюмо проговорил силач, — если бы это был хлеб — не стал бы столько драть, грешно, а за железо... За железо сам Бог велел. Это — баловство.
— И то верно, — Пуришкевич похмыкал, отвернулся в сторону, — но я же тебе не банкир Митька Рубинштейн, который печёт деньги как блины. И всё больше на крови: чем больше крови, тем больше денег.
Мужик не скинул ни копейки — как назначил цену, так на ней и стоял. Глядя мимо Пуришкевича куда-то в морозную даль, он монотонно бубнил:
— Не могу уступить, ваше благородие, никак не могу...
Пришлось уплатить ту цену, которую он запросил. Цепи и гири отвезли в санитарный поезд, спрятали подальше от любопытных глаз, а потом долго отогревались в вагоне Пуришкевича горячим чаем и коньяком.
На следующий день Станислав Лазоверт купил кожаную шофёрскую амуницию, заплатив за неё деньги по той поре бешеные — целых шестьсот рублей, обрядился в обновку с довольным видом, покрутился перед зеркалом, отчаянно скрипя кожей и оттопыривая то один локоть, то другой, становясь в разные позы.
Амуниция состояла из тёплого мехового пальто, покрытого прочным хромом, из шапки с наушниками и огромных, закрывающих руку по локоть перчаток.
— Ну как я? — спросил он у Пуришкевича.
Тот усмехнулся и ответил, не задумываясь:
— Довольно хлыщеватый и нахальный. А вообще производите впечатление типичного столичного шоффера. — Пуришкевич специально подчеркнул слово «шофёр», модно сдвоив в нём букву «ф», — Распутин, думаю, оценит. — Он вторично усмехнулся. — Что касается меня, то я вполне доволен.
Пуришкевич не лукавил, он действительно был доволен: в таком одеянии в Лазоверте трудно было признать Лазоверта, всякий полицейский лишь запомнит этот роскошный кожаный балахон да перчатки с крагами, а уж что касается лица, то лицо вряд ли задержится в памяти. Это тот самый случай, когда одежда съедает лицо человека.
Счётчик включился. Время пошло отстукивать свой счёт в пользу заговорщиков.
Распутин чувствовал, что над ним сгущаются тучи, но ничего поделать не мог.
Собравшись поздним вечером в начале декабря, заговорщики определили дату убийства Распутина. К сожалению, великий князь Дмитрий Павлович оказался «расписан» вплоть до шестнадцатого числа: то званый ужин с чопорными родственниками, который никак нельзя пропустить, то интимная встреча с дамой, имя которой он никогда никому не сообщит даже под пыткой, то пирушка с офицерами, — переносы же были невозможны, поскольку это могло привлечь внимание, поэтому решили исходить из расписания великого князя. Установили дату убийства Распутина — ночь с шестнадцатого на семнадцатое декабря.
— Распутину не терпится познакомиться с графиней, — сказал Юсупов, — звонил мне несколько раз.
— Сам? — удивился Пуришкевич.
— Сам.
— По моим сведениям, он сидит сейчас так тихо, что... тише мыши, словом, из дома совершенно не вылезает, только головой крутит, ловит каждое дуновение ветра да всякий запах, долетающий до его носа, а тут — сам... — Пуришкевич задумчиво забарабанил пальцами по столу. — Я уже, грешным делом, бояться начал — не тиканул бы он к себе в деревню. Там достать его будет много труднее, чем здесь. А тут — сам. Хм-м...
— Пришлось даже сдерживать его, — сказал Юсупов, — я специально ездил на Гороховую, сказал этому блудливому коту, что графиня, которая так интересует его, вернулась из Крыма, но пробыла здесь недолго и срочно отъехала из Петрограда. Скоро вернётся обратно.
— Какого числа вернётся, вы, Феликс, надеюсь, не сообщили Распутину?
— Нет. Но раз мы сегодня определили дату — шестнадцатое декабря, значит, она будет в Питере шестнадцатого. В квартире у него постоянно дежурит Муня Головина. Ещё там находится распутинская дочка — типичное крестьянское создание с открытым ртом, в который постоянно набиваются мухи, и племянница — точно такая же, как и дочка, деваха...
— А этот еврей с куриным пером за ухом... он где? — холодно полюбопытствовал Пуришкевич.
— Симанович?
— Да.
— Владимир Митрофанович, Владимир Митрофанович, что-то вы совсем плохо относитесь к бедным евреям.
— Не такие уж они и бедные, — пробурчал Пуришкевич.
— Я думал, что ваши великорусские замашки остались в прошлом.
— У всякого явления есть отрыжка.
— Симановича в квартире не было.
— А вообще интересно знать, оповещает ли Распутин филёров, когда уезжает когда-нибудь к цыганам на очередную пьянку?
— Нет. Он не любит филёров.
— Роковая ошибка!
За окнами продолжал лютовать, стискивать землю в железном сжиме мороз, с веток падали замерзшие птицы.
Около магазинов, несмотря на стужу, выстраивались километровые очереди — люди жаждали хлеба, молока и сладкого, сахар выдавали только по талонам. Сейчас уже никто не может сказать, кто изобрёл эту чудовищную вещь — талоны, но подозреваю, что Хвостов. Когда он начал решительно бороться с хвостами — трёхкилометровыми очередями, то и выдумал клочок глинистой, плохого качества бумаги, сваренной из макулатуры, на которой проставляли мутный штамп, дающий право на приобретение энного количества муки, хлеба, сладкого.