Вчерашняя незадача длилась. Оботуры еле переставляли копыта. Возчики бессильно щёлкали пугами и то материли, то ласково уговаривали «сердешных». Не помогало. Умирая на ходу, поезд плёлся рекой Шатун, промёрзшей до дна. Попирал сомов и налимов, повисших в тёмном стекле донных ям.
Имён зря не дают. Русло знатно петляло, как бы с налёта отскакивая от утёсов-бойцов.
– У вас на Коновом Вене такие же кручи? – спросил Злат.
Он придерживал шапку, оглядывая высоченный утёс, ледяной или каменный, поди знай.
Ворон посмотрел, только фыркнул.
В стороне за сугробом неуклюже возился Хобот. Оглядывался на поезд, боялся отстать, но телесная нужда сроков не знает…
Никто не сомневался: грозное Жестоканово чадо велело бы драться прямоезжим путём, да на берегу высился крепостной тын – Шерлопский урман. Злому Коршаковичу пришлось себя обуздать, выслать на развед дикомыта: вдруг, против всякого вероятия, сыщется удобный для проезда бедовник?
Ворону что! Повесил за спину беговые ирты, пропал с глаз.
Вернулся он незадолго до полудня. Клубом позёмки вылетел из-за бойца впереди. Таким страшным ходом пронёсся мимо упряжек, махавших давно оплаканными хвостами, что псы поднимали лай уже вслед. Люди заметили: храбрый моранич был сам не свой. Харя на темени, зенки выпучены и волосы дыбом. Сразу метнулся к Злату – в ухо шептать…
Злат, выслушав, осенил себя знаками всех сущих Богов. Последним, как было замечено, сотворил трилистник Владычицы. Размашисто, с небывалым чувством и страхом.
– Охти-тошненько… – дружно вострепетали обозники.
В мо́рочной мгле, окутавшей берега, гневными ратями витали нежилые жильцы.
– Что же не насядет лешая сила? – пискнула стряпеюшка. Та, что утром смело грозила всем на свете клубням и стеблям. – Чего ждёт?
– Известно чего, – вздохнул белый дединька. – Тьмы ночной, непроглядной!
– Да за что гнев? Уж и рыбкой Хозяинушкам поклонились, и пряничками домашними…
Ведун-возчик, без правды изобиженный вчера Коршаковичем, на самые глаза спустил мохнатые брови:
– Нечистоту, знать, в ком-то зачуяли. Грешное дело, перед дорогой не исповеданное!
Тут уж все взоры и указующие персты обратились на Хобота.
Маяк не очень заметил. Подхватив долгую шубу, неловко вскидывая снегоступы, дыбал в сторону от обоза. Тридцать третий раз за одно утро. И было ему уже не до того, чтобы скрываться, присаживаясь по великой нужде. Он отвергал еду, лишь с болезненной жадностью глотал согретую воду, но и вода не удерживалась в черевах. Хобот вернулся к поезду злой, бледный, осунувшийся. Его зримо качало.
Утешая напуганных походников, стряпея с необычной щедростью обносила их лакомствами. Мурцовкой, остатками заварихи, стружёной рыбой, теми самыми пряниками. Люди благодарили, с надеждой отщипывали толику ба́йкалам, ди́коньким, вольным и прочим, смотревшим с береговых круч. Лишь Хобот, зеленея лицом, отворачивался от угощения.
– Не пущу на ночлег! – крикливо сулила стряпея. – Ишь брезговать взялся, а сам насквозь провонял!
Псы обнюхивали кровяные пятна, тянувшиеся по снегу за маяком.
Селезень-камень