У Ворона явно зуб горел подробней обговорить великое орудье, да и Ветер не возражал бы, – но не рука вникать в грядущее дело, когда насущное есть. Источник кивнул ученику, пошёл к парням у костра.
Умел он ступать, на глазах словно вырастая, окутываясь настоящим величием… Ребята мигом примолкли, подались в стороны. Остался один Лыкаш, пригвождённый взглядом учителя. Оба колена ткнулись в снег, он и не заметил когда.
Совсем рядом взвивались горячие языки, пламя шелестело, шуршало, шептало осмысленные слова.
– Ты, сын, превознёсся в мирных трудах, без коих расточится воинский путь и наши ратные труды свершиться не смогут. Пора тебе принять сан державства, вступить в след славного Инберна. Сапог мне!
Самого Инберна здесь не было, но старый сапог, оказывается, принесли. Лихарь взял его, вдавил в снег, покинув глубокий видимый след. Лыкаш выпростал одну ногу, поставил. Диво! Инбернов отпечаток оказался как раз впору ему. Подошёл Ветер. Накрыл оба следа своим, подтверждая возвышение Лыкаша. Извлёк нож-зарукавник. Длинное лезвие вихрем пробежало меж пальцев. Только Ворон выучился так крутить нож, другие наскучили попытками, бросили. Морёная рукоять легла обратно в ладонь.
– Изволением Правосудной…
Сталь овеяла холодом маковку Лыкаша. Русая прядка упорхнула в огонь.
– Поднимись, господин Звигур. Встань полновластным хозяином крову и ухожам нашего дома. А мне – другом доверенным, надёжей, опорой, как добрый Инберн двадцать лет был! Славься, Владычица!
– Славься!
Голоса грянули в деревянную стену, умчались далеко в лес.
Пока прогорал костёр, пели хвалу за хвалой. Как-то само вышло, что сперва раздавались песни, затверженные годы назад. Простые слова для мальчишек, через пень-колоду знавших андархский. Немудрёные голосницы – выкрикивать сквозь усталость и слёзы, поддевая снег тяжёлой лопатой. Раз выучив, забыть невозможно, как не изотрёшь бесконечные лыжные вёрсты, надсаду боевого городка, скорби холодницы. Парни тянули знакомые стихи без улыбок. Наверняка вспоминали задорные перелицовки, но наружу не выпускали.
Ветер милостиво слушал. Когда вспомнили «Крышку» – начал подпевать.
Поленья рушились, обращались рдеющими углями. В извивах жара метались, скрещивались мечи.
Позже Лыкашу казалось важным вспомнить, кто первый окликнул:
– Эй, дикомыт! Свистелку принёс?
Вроде бы Хотён. А может, и не Хотён. Когда жизнь дарит истинные мгновения, мы почему-то спохватываемся лишь задним числом. Глядеть бы во все глаза, слушать во все уши! Так нет. Нам гораздо важней разгрести пышущий жар, утвердить рожны с мясом, проследить за робушами, чтоб не ленились вертеть… ещё не забыть к дозорным послать, горячей снедью порадовать…
Ворон добыл из ворота неразлучный кармашек.
Придирчиво осмотрел кугиклы, сделанные под новую песню, широкие, об одиннадцати стволах. Вытряхнул незримые крошки, взял ко рту, пробежался по цевкам, испытывая звучание.
И заиграл.
Ещё не было пропето ни слова, а молодой державец узрел пустошь и непроглядную тучу, грозящую затмить одинокий светоч у небоската. Сметёт или нет? Оборонят ли простёртые руки, сами уязвимые, хрупкие перед наползающей тьмой?
Ворон обвёл круг голосницы, даже для него небывало богатой. Соловьиные горлышки трепетали древней гордостью, грустью, святой надеждой вопреки гибели. Исподволь, незаметно в перекличку цевок начал вплетаться голос. Так подгукивали на Коновом Вене, когда песня вырывалась из совокупного размаха кугиклов. И наконец Ворон совсем опустил дудочку. Он сдерживал голос, выводил задумчиво, печально. Словно скользил в сухой морозной мгле по замёрзшим болотам, искал утерянные следы, ткал лики и облики бестелесного, почти истёртого прошлого.
Поистине, Боги свои дары одним лишь показывают, другим в руки дают, иным даже щедро… но не настолько же? Ворон, ходячая слава и ужас воинского пути, владел доставшимся голосом, как послушным резцом. Не трелями слух тешил – высекал образы, зримые, ощутимые. Вот хмельное торжество отважного ратоборца. Вот уходящее, гаснущее благородство сражённого. Ворон пел так, будто сам вкладывал всю волю в короткое напутствие победителю: