— Боюсь, что я очень груб, маркиза, — мягко произнес он. — Но допустим, что тонкое французское обращение не могло исправить мою английскую грубость. Я знаю, что, загораживая вам дорогу, нарушаю самые элементарные правила этикета, но я униженно просил вас дать мне разъяснения, а также и это письмо, а потому не могу разрешить вам уйти, пока не получу того и другого.
— Разрешить? — сказала Лидия с коротким, язвительным смехом. — Надеюсь, вы не заставите меня напомнить вам о договоре, на который вы добровольно согласились, прося моей руки?
— В этом нет никакой надобности, — я хорошо помню его. Я обещал вам не вмешиваться в вашу жизнь, предоставив вам устраивать ее по-своему, и оставить вам полную свободу мысли и действий, как вы пользовались до того времени, когда удостоили согласиться носить мое имя.
— Следовательно? — спросила она.
— Теперь совсем другое; дело касается моей чести и чести моего имени, — спокойно ответил Эглинтон. — Я желаю сам быть охранителем этой чести.
Так как, по-видимому, Лидия не собиралась возражать, то он продолжал, но в его голосе не чувствовалось обычного спокойствия:
— Предложение, сделанное мне несколько времени тому назад его величеством, и письмо, которое вы продолжаете держать в руке, — так подлы и зловредны, что одно прикосновение к ним уже граничит с нравственным падением. Когда я вижу в ваших пальцах, которые я имел честь целовать, этот гнусный документ, мне кажется, что они держат ужасную ядовитую змею, самый вид которой должен внушать вам отвращение; вы должны отвернуться от нее, как от скользкой жабы.
— Что вы и сделали? — сказала она, презрительно пожав плечами при воспоминании о его безрассудстве, которое могло только ускорить катастрофу, тогда как она своей разумной дипломатией сумеет, быть может, отвратить беду.
— Что я и сделал, и, вероятно, очень грубо, — скромно согласился Эглинтон, — в тот самый момент, когда мне все стало ясно. Видеть вас, мою жену, — да, мою жену! — повторил он с не свойственной ему твердостью в голосе, как бы в ответ на едва уловимое, неопределенное выражение, скользнувшее при этих словах по лицу Лидии, — видеть вас среди этой грязи, хотя бы самое короткое время, слушать, как вас склоняют на предательство, и смотреть, как вы целуете ту самую руку (хотя бы и короля Франции, — это для меня безразлично!), которая держала это позорное письмо… это было ужасно, невыносимо! Мне казалось, что я лишусь сознания. Я выдержал пытку, насколько это требовалось по этикету; я с нетерпением ждал минуты, когда из вашей груди вырвется крик негодования и презрения по поводу этого гнусного письма; если бы вы не вмешались, я швырнул бы это письмо в лживое лицо этого царственного предателя. Но вы улыбались ему в ответ; вы взяли от него письмо. Господи, я видел, как вы спрятали его на вашей груди!
Он на минуту умолк, точно стыдясь своего страстного порыва, так непохожего на его обычное равнодушие. Казалось, надменный взор и плохо скрытое презрение жены только подстрекали его, заставив выйти из границ его обычной сдержанности.
Теперь Лидия уже не пыталась уйти; она стояла прямо пред ним, слегка прислонившись к портьере из тяжелого блестящего красного шелка таких разнообразных оттенков, какие можно видеть только на редких сортах герани.
На этом фоне особенно рельефно выделялась ее тонкая, стройная фигура, полная непреклонной гордости. Красный шелк придавал теплый колорит ее каштановым волосам и белоснежной шее. Строгий, почти монашеский серый цвет ее платья, изящно собранная на груди косынка, волны кружев, выгодно подчеркивавших красоту ее рук, — все это составляло восхитительное сочетание нежных тонов на почти огненном фоне портьеры. В одной руке она все еще сжимала письмо, другою крепко держалась за занавес. С откинутой назад головой, с полураскрытыми, презрительно улыбающимися губами она смотрела на него сквозь длинные полуопущенные ресницы.
Это была картина, способная зажечь страсть в сердце каждого мужчины. Лорд Эглинтон машинально провел рукой по лицу, точно отгоняя от себя тягостную, навязчивую мысль.
— Что же вы остановились? Поверьте, мне очень интересно слушать вас, — промолвила Лидия.
«Маленький англичанин» нахмурился, закусив губы, а затем сказал уже спокойнее:
— Прошу извинения! Забывшись, я переступил границы светских приличий. Мне уже немного остается сказать вам. Я не должен был утруждать вас таким долгим разговором, зная, что мое чувство в этом отношении не может интересовать вас. Когда несколько времени тому назад этот зал очистился от склонявшихся пред вами льстецов, я терпеливо ждал от вас первого слова, вроде того, что честь моего имени, одного из древнейших имен Англии, не должна быть запятнана вмешательством в двусмысленную дипломатию Франции. Тогда я не думал просить у вас объяснения; я ждал, что вы сами дадите его, что вы заговорите первая. Вместо того вы изучали это гнусное письмо, не думая обо мне, даже не бросив на меня мимолетного взгляда, а затем с ясным, спокойным лицом и уверенной осанкой опытного государственного мужа намеревались пройти мимо меня.