– Помни, что только с силой Грома, со взглядом и мыслью Карса и с милостью Мокши станешь ты свободен. Свободного не прикуют господа-лендичи к земле даже железной цепью. Не станешь гнуть выи перед жупаном, падать ниц от голоса кастеляна, не станет королевский вербовщик садить тебя на коня. Будешь… как я, который сделал…
Он замолчал и не сказал, что же он такого сделал, потому что вышла доля его жизни. Дрогош приложил ему ладонь к губам, потом пощупал лоб в поисках тепла и дыхания.
Когда же отворил дверь в сени, толпа, в которой были две дочери Берната, служанки, усатые и бородатые соседи по селу, едва не внесли его снова в зал.
– Он отошел, – сказал Дрогош. – Печальтесь и плачьте, ибо нет больше володаря!
Поднялся плач, крик, стоны. Евна и Ганжа, две подрастающие дочери Берната, ворвались в комнату, бросились на ложе, принялись всхлипывать, драть себе лица, дергать за камизы – от печали, а может, от злости, поскольку по вековечному закону жребия им не доставалось. Соседи, слуги и все прочие холопы валили за ними толпой.
Дрогош искал взглядом жену, Милу. Та стояла у ступы, размолачивая ячмень для каши, и казалось, что смерть касалась ее не больше прошлогоднего снега.
– Бернат помер. Все оставил Грифину.
– Ушел к Волосту, боров смердячий! – жена лупила пестом с такой яростью, словно хотела раздавить самую память о Бернате. – Теперь уж не станет меня ругать, не станет насильно вести в постель… Неволил он меня вонючим своим хреном, давил законом родича, володаря, сильнейшего. А ты… не станешь смотреть, бессильный. Не станешь уговаривать себя: мол, что ж поделать, он же главный в семье. И не станешь кусать губы до крови!
– Да что ты такое болтаешь, баба, стоило ведь потерпеть, – пробормотал он. – Наследство – у Грифина, но опекуном – меня сделали. Жребий – наш! Наконец-то!
– И для чего ты носил Знак Копья, если дал меня взять!
– Тише, ради Мокши. Еще услышит кто. Тут все язычники, – выдохнул он. – А Есса нам помогал.
– И за это годами жрали мы толокно с водой, а старый дед – калачи. Все – за унижение, за побои. За выблядка от него, которого я в лесу оставила, потерчонка… Как беса, для Волоста. Вот такое оно, твое богатство. До утра жребий наш. А потом – дядья все у нас отберут.
Он хотел ее обнять, но она вывернулась.
– Гром, добрый боженька, не бей в лендича, бей в хунгура, как в рыжего пса, а в Берната – как в скотину! – прошептала она.
– Ругал, обухом бил, а теперь лежит кверху брюхом. Конец его судьбе. Доли взяли.
И именно тогда Дрогош услышал зов. Голос. Визг. Приглушенный, неслышный почти, тихонький, как последнее дыханье умирающего, но текущий из комнаты, где лежал покойник. Был он едва слышен, без смысла, без воли, как бормотание безумца. Но – был.
– Те-е-е… мно, гос… подин… Господин мой… страшно… Из ока… Из ока те-е… чет кро… кро… кровавая роса… те-е-ечь бу… бу… будет. Самоядь… кри… воустая…
– Он поднимется из могилы и придет, – сказал Зорян, старейший волхв в здешних местах, поднимаясь от тела Берната, обставленного уже слезницами и мисками с обетами. – Он вернется по наши души, станет выть в Туре так, что мы все затанцуем в хороводах. До вечера превратится в вечного визгуна. Должно быть, родился он с двойными зубами, если уж приметил его Волост и не дано ему вечного покоя в Навии. Вот, – он начертил что-то в воздухе и произнес как заклинание:
Волхв, хотя не был в роще или на капище, пахнул лесом, мокрой листвой и влагой. Укрытый бурым плащом из ворсистой шерсти, он казался большим медведем или волком, лишь волей случая вышедшим из пущи.
– Взойдет на башню или на колокольню. Голос его вскружит головы людям. Сын убьет отца железом, брат брату отрубит руки топором. Мать сожжет детей в сундуке, дитя вырвет глаза пестуну. Это столь же точно, как то, что небосвод вращает Великий Конь, а мир – соткали предвечные змии из чешуи, костей и крови, как прядется шерсть зимними вечерами.
– Во имя всех богов, спаси нас, – простонал Дрогош. – Не обо мне речь, но о нем, – он махнул на Грифина, который с тупым видом заглядывал в слезницу. – Дядьки отберут у него наследство. Уже сейчас говорят, что сын Берната одержим степным бесом. Ублюдок, зачатый, когда давным-давно зимовали тут хунгуры. Не говорит человеческим голосом, уродлив с лица. А значит – он не от Берната. В лес его отдать. А когда узнают, что отец его станет вещать, то созовут село и… – он бессильно развел руками.
– Ты должен похоронить Берната сегодня. И погубить тело бесповоротно.
– Отдать его Мокоши без тризны и пира? Без оплакивания и ночного сидения? Дядьки что-нибудь заподозрят.
– Ну, если хочешь дождаться Пустой Ночи, а наутро – пустого села, тогда жди. Будет разрушенная усадьба, в которой ты тогда станешь истинным господином.
– Нельзя ли как-то это… скрыть? Чтобы он не говорил? Никто еще не знает, только я, ты и моя Мила.