П. А. Столыпин заключил свою речь словами о том, что борьба с революцией - не цель, а средство; но там, где аргумент - бомба, единственный ответ - беспощадность кары. «Мы, правительство, только строим леса, которые облегчают вам строительство. Противники наши указывают на эти леса, как на возведенное нами безобразное здание, и яростно бросаются рубить их основание. И леса эти неминуемо рухнут и, может быть, задавят и нас под своими развалинами, но пусть это случится тогда, когда из-за их обломков будет уже видно… здание обновленной, свободной - свободной в лучшем смысле этого слова, свободной от нищеты, от невежества, от бесправия - преданной, как один человек, своему государю - России!»
Дальнейшие прения не дали ничего существенного. Г.дума, большинством центра и правых, признала объяснения премьера исчерпывающими и отвергла оба запроса об Азефе. «Гора родила мышь»… Большой думский день показал всю малость пресловутого дела Азефа», - писал в «Новом Времени» писатель П. Перцов. Интерес к этому делу в широких кругах быстро упал. Но легенда об Азефе, «всесильном провокаторе», оказалась более живучей.151
Можно сказать, подводя итоги, что разоблачение Азефа в конечном счете принесло правительству несравненно больше пользы, нежели могла ему дать дальнейшая информационная деятельность Азефа. Моральное крушение террористической организации уничтожило ее вернее всяких арестов и репрессий. Боевая организация с.-р. так и не воскресла. Левой печати в известной мере удалось вызвать в легковерной широкой публике представление о том, будто дело Азефа «скандально « и для правительства; но это было бы верно лишь в том случае, если бы Азеф занимал в полиции или в администрации какой-либо руководящий пост. На самом деле власть отлично знала ему цену, никаких тайн ему не вверяла и только использовала его как шпиона в неприятельском лагере.
Арест Азефа не предотвратил бы ни одного покушения; отказ от его услуг только облегчил бы работу террористов, и власть, ведшая с ними борьбу не на жизнь, а на смерть, не имела никаких оснований отказываться от возможности такой глубокой разведки в штаб-квартире врага.
Идейная переоценка традиционных взглядов интеллигенции нашла себе наиболее яркое выражение в сборнике «Вехи», появившемся весною 1909 г. Это был целый обвинительный акт, тем более внушительный, что участники сборника не исходили из какой-либо общей программы. «Не для того, чтобы с высоты познанной истины судить русскую интеллигенцию, и не с высокомерным презрением к ее прошлому писаны статьи… а с болью за это прошлое и в жгучей тревоге за будущее родной страны, - говорилось в предисловии. - Революция 1905 года и последовавшие за ней события явились как бы всенародным испытанием тех ценностей, которые более полувека как высшую святыню блюла наша общественная мысль».
Авторы сборника провозглашали «теоретическое и практическое первенство духовной жизни над внешними формами общежития» и заявляли, что «путь, которым до сих пор шло общество, привел его в безвыходный тупик».
С разных сторон подходили к своей задаче авторы «Вех». Н. А. Бердяев показывал на ряде примеров, что интеллигенция совершенно не интересовалась объективной истиной и в философии искала только способа доказать свои политические взгляды: « Она начала даже Канта читать потому только, что критический марксизм обещал на Канте обосновать социалистический идеал. Потом принялась за с трудом перевариваемого Авенариуса, так как отвлеченнейшая, чистейшая философия Авенариуса, без его ведома и без его вины, представилась вдруг философией социал-демократов большевиков…» С. Н. Булгаков писал, что революция - «исторический суд над интеллигенцией». «Нет интеллигенции более атеистической, чем русская… Известная образованность, просвещенность есть в глазах нашей интеллигенции синоним религиозного индифферентизма». Он указывал, что русские напрасно воображают, будто бы таким путем они прививают себе подлинную европейскую цивилизацию: на западе есть не только эти «ядовитые плоды», но и здоровые корни. Бесплодному богоборческому героизму интеллигенции Булгаков противопоставлял смирение русских святых и подвижников.
М. О. Гершензон резко обличал оторванность интеллигенции от народа. «Мы не люди, а калеки, - писал он, - сонмище больных, изолированных в родной стране - вот что такое русская интеллигенция… Мы для него (народа) не грабители, как свой брат деревенский кулак, мы для него даже не просто чужие, как турок или француз; он видит наше человеческое и именно русское обличье, но не чувствует в нас человеческой души, и потому ненавидит нас страстно… Каковы мы есть, нам не только нельзя мечтать о слиянии с народом - бояться мы его должны, пуще всех казней власти, и благословлять эту власть, которая одна своими штыками и тюрьмами еще ограждает нас от ярости народной».