Белый зимний день незаметно перешел в вечер, за окнами посинело, синь сгустилась в лиловые чернила. Окно, обращенное на запад, перепоясала густобагровая полоса заката, заштрихованного тонкими, опушенными инеем ветками вишенника. Багровая заря медленно погасала в морозной дали, за потонувшим в сугробах садом, за горбиками крыш, за розовато-сиреневыми султанчиками дымов, вытянутых из печных труб.
Над столом горела старинная висячая керосиновая лампа с круглым эмалированным абажуром, засунутая до войны вместе с разным хламом в кладовую и уцелевшая на счастье. В ее мягком теплом свете на столе лежали фотографические карточки, некоторые – на плотном картоне с золотым тиснением, фамилиями старых городских фотографов, в ателье которых когда-то были сделаны эти портреты, – Тираспольского, Селиверстова.
– Это я еще гимназисткой, в последнем классе Мариинской гимназии… – говорила Милица Артемовна, перебирая карточки и поочередно, протягивая их мне. – А это я в Киеве, как раз после экзаменов за первый курс… А это Владимирская горка и я с подругами, видите, какие тогда платья носили, юбки – до каблуков, широкие, нынешних три платья из одной такой юбки выкроить можно… А это Сашенька, видите, какая она чудесная была в шестнадцать лет… Она так изумительно каталась на коньках в городском саду! Зимой там заливали аллеи, вечером по воскресеньям горели огни, играл военный духовой оркестр. Собиралось множество гимназистов и гимназисток, молодые чиновники, просто публика, – посмотреть на катание. Были такие мастера, на удивленье! Но Сашенька была всех изящней. Я до сих пор это прямо как глазами вижу: она приходила в темно-синем жакете с узкой талией, белый горностаевый воротничок, белая меховая опушка на рукавах и снизу, белая шапочка, пышная белая муфта… Легкая, воздушная, не катится, а словно летит по аллее, как снежинка… Гимназисты очередь устанавливали, чтобы с ней один круг прокатиться, и страшно ревниво следили, чтобы ее не приглашали реалисты из Чернозубовского реального, почему-то с ними вражда была, во всем соперничали, даже до драк доходило. Если где-нибудь на улице или в общественном месте какая-нибудь свалка, подрались учащиеся, так это обязательно гимназисты и чернозубовцы…
На карточке, о которой говорила Милица Артемовна, была изображена совсем юная девушка, с пышно-тяжелой, высоко, затейливыми воланами уложенной косой, в строгой гимназической форме со стоячим белым воротничком, с гордо откинутой головой на тонкой шее, с красивым рисунком чуть пухловатых, еще не расставшихся с детством губ, независимо смотревшая куда-то в сторону мимо зрителя, в какую-то соблазнительно-прекрасную даль, в которую уже выбран путь, так мало похожая на нынешнюю Александру Алексеевну, что, если бы не пояснения Милицы Артемовны, я ни за что бы не догадался, кому принадлежит этот портрет. «Быть молодым – это в сказку поверить, сказку из жизни создать…» Дорогой, близкой подруге Милочке – на «пороге жизни», – было написано чернилами тонкой вязью на обороте, с ятями и твердыми знаками.
Сколько же играло в душе, во всем организме молодых, еще не испробованных в деле сил, какая же была окрыленность и вера в свою светлую, счастливую предназначенность, чтобы родилась такая надпись, такие строки, чтобы так четко и уверенно вывела их рука…
Александра Алексеевна взяла эту карточку после меня, подержала с минуту, как-то почти равнодушно, незаинтересованно. Я не заметил, чтобы ее лицо выразило какие-либо чувства, например, сожаление о минувшей юности, свежести и красоте, что у нее были когда-то. Она смотрела так, будто глядевшая с фотографии большеглазая, с гордой осанкой девушка не имела с нею ничего общего, была для нее совсем чужой и незнакомой. Меня это удивило, озадачило; сейчас мне это понятно, а тогда, почти такой же юный, я не имел еще представления о том, как дальность времени, прожитой жизни разобщают человека с прошлым, со своими же изображениями.
Передо мной прошли и те фотографии, что обещала Александра Алексеевна, – с моим отцом в группе врачей и госпитальных сотрудников, запечатлевшие отдельные моменты госпитальной жизни: выгрузку раненых из санитарных фургонов, раздачу обеда в палатах, операцию в хирургическом кабинете, – забинтованный бородатый солдат на операционном столе, сестры и врачи в белых халатах, шапочках. Все смотрят в объектив, раненый тоже, выражение у него довольное, он простой крестьянин по виду, может быть, даже ни разу в жизни не фотографировался, и ему приятно, он польщен, что попадет «на карточку».