— Вы не смеете Савчука… да, да!.. Он, Савчук, лучше вас всех. Не давайся, Савчук!.. Никого не бойся, Савчук!..
Улыбались члены комиссии, улыбнулся неожиданно весело и костлявый.
Поля вздрагивала и ежилась в ознобе. Сидела около Сергея и не отрывала глаз от стола.
Очарованная, смотрела она на костлявого члена комиссии и улыбалась одними губами, а лицо у нее было как у больной — в темных пятнах.
А Сергей волновался от смутной радости. Не все ли равно — в нем ли колыхалась эта радость или она насыщала его из недр этой залитой светом толпы? Пела и младенчески смеялась радость в каждой клеточке тела, и все — и эти люди, и хохочущие шепоты сзади, и люстра в гроздьях огненного винограда — все было необыкновенно ново, полно глубокого смысла и значения. Сознание схватывает только отдельные звуки и жесты или только одну волну общего вздоха, и все так ясно и просто. Это — разорванные миги, и эти миги играют яркой жизнью. А почему эта игра в общем сплетении мигов — огромный и сложный процесс? И сложный процесс — это великая человеческая судьба, и судьба эта — трагедия. Отец говорит иначе. Может быть, отдельный миг поглощает собою целую историю? Может быть, самое важное — не время, а миг, не человечество, а человек?
…Почему уши у Поли кажутся лишними? Они цветут, как лепестки. Когда она дышит, ноздри раздуваются и бледнеют по краям. В горячих каплях крови, разлитых по жилам, — боль и страдание. И в этих каплях крови — весь смысл и разгадка человеческой жизни, вся ее радость и простота.
— Товарищ Сергей Ивагин!
Встал. Шаг, два, три… Остановился. Так просто и тревожно… Говорилось само собою. Слышал свой голос, а видел чужой нос, твердый, как клюв.
— Скажите, тот полковник, который недавно расстрелян, — ваш брат? Вы с ним часто виделись до его расстрела?
— Два раза; один раз у постели умирающей матери, а другой — когда мы вместе с товарищем Чумаловым схватили его как сигнальщика.
— Почему же вы не постарались помочь арестовать его после первого вашего свидания?
— Очевидно, не было повода.
— Почему вы не ушли из города в восемнадцатом году вместе с Красной Армией, а остались у белых? Разве вы были гарантированы от расстрела?
— Нет, какая же гарантия? Я в бегстве не видел особого смысла. И здесь можно было работать.
— Так. Вы тогда ведь не были коммунистом? Ну, тогда понятно.
— Что понятно? Какой смысл в этом вашем «понятно»?
— Товарищ, я не обязан отвечать на вопросы. Мы не устраиваем дискуссий. Вы — свободны.
Сергей не сел на свое место, а пошел между рядами рабочих в глубину зала, и с ним вместе, по бокам и навстречу, шли еще несколько Сергеев, которые смотрели на него пристально, выпученными глазами в красных набухших веках. И словно не по полу он шел, а по зыбкой узкой доске, — и все вниз, вниз… И никак не мог удержать своих ног. И словно не ноги шли, а ползла под ним эта зыбкая доска, и ноги едва успевали переступать по волнующейся ленте. Сотни, бесконечные вороха лиц и шершавых голов в дыму и огненном тумане плывут, громоздятся со всех сторон…
И потом сразу все исчезло, как видение. Здесь, в коридоре, было пусто и вздыхала певучая тишина. Только где-то далеко играли юношеские голоса.
…Комиссия по чистке. Костлявый человек, спокойный в лице и движениях, непроницаемый в мыслях, без улыбки и боли (у него, кажется, нет и морщин на лице)… Были в его власти Громада, Савчук и он, будет и Поля, и Глеб, и Даша — все будут…
Звенели голоса за дверью, звенели клеточки мозга…
И как только он отворил дверь, его ослепили красные пятна знамен и полотен: пылали стены, летали надписи белыми птицами. И всюду — на окнах, в углах — пучки горных цветов.
Ребята — все в трусах, у всех — голые ноги и руки. Девчат можно было узнать по красным повязкам и приподнятым грудям.
Ряды, фигуры, ритмические движения…
— Раз — два — три — четыре…
Переплетались в петлях, в узлах, в сложных звеньях.
— Раз — два — три — четыре…
Сергей смотрел на эту музыку движений, и где-то близко, у самого сердца, волнами билась кровь:
— Раз — два — три — четыре…
…Сергей опять направился в зрительный зал. Он остановился у двери, прислонился к косяку — дальше не мог шагнуть. Столик за ворохами голов и плеч и четыре головы над ним казались недостижимо далекими, и эти головы в зеркалах и множество отраженных люстр были невыносимо ярки и жутки. Поля стояла у стола, маленькая, как девочка, без обычной повязки. Голос её задыхался, рвался, дрожал и кричал от боли:
— …и этого я не могу пережить, потому что не могу понять, не могу найти оправдания… Мы боролись, страдали… Море крови и голод… И вдруг — сразу… воскресло и заулюлюкало… И я не знаю, где кошмар: эти ли годы борьбы, страданий, крови, жертв или этот праздник жирных витрин и пьяных кафе?.. Зачем тогда нужны были горы трупов? Ведь не для того же, чтобы мерзавцы и гады опять пользовались благами жизни — жрали, грабили, улюлюкали?.. Этого я не могу принять и не могу с этим жить… Мы жертвовали собою, умирали, чтобы позорно распять себя… Зачем?