А Жанна шла пешком. Совершенно одна. Не мог же Ваня проводить ее при всех. Но и не звонил. Уехал на своей служебке – как в воду канул. Что было обидно и странно.
Только войдя в подъезд, она сообразила – почему. Поскорей вдавила кнопочку мобильного, с трудом дождалась, когда он загрузится, набрала Ванин номер сама.
– Ау, ты где? уже умчался?
– Умчишься тут. Доехал до Покровки, белила стер – и вышел. Стою теперь, как студент, на углу, тупо прозваниваю твой номер. Как ты? Он пришел домой?
– Еще не знаю. А ты не мог бы объяснить мне, что все это значит?
– Нет, Жанна, родная, я – не мог бы. Не мой секрет, не моя игра. Пусть лучше Степан Абгарович сам тебе расскажет. Многого и я не понимаю. Особенно сегодняшнего фортеля.
– Ваня.
– Жанна?
– Или ты мне говоришь, или мы расстаемся.
– А если скажу – не расстанемся?
– Попробуем.
Долгая пауза.
– Тогда давай так. Поднимайся к себе и зайди к Мелькисарову. Если он дома, пускай сам объясняет. А ты решай, перезвонишь мне после этого, или нет. Если же Степана Абгаровича нет, спускайся и ступай к итальянцам, возле… нашего с тобой катка. Я буду там; жду полчаса; ты либо приходишь, либо звонишь. Надеюсь, что они еще не закрылись.
Итальянцы не закрылись. И как же было хорошо в тепле! Ботиночки ведь тонкие, пижонские, не для пролетарских подворотен. Пальцы на ногах оттаивали, ныли, а стопа, пониже пятки, жутко чесалась. Хоть расшнуровывай и скреби пятерней. Ну вот, уже чихнул. Будь здоров, дорогой. И не кашляй. Вообще-то мог и раньше сообразить, насчет кафе. Как только вышел из этой служебки. (Сегодня в полночь карета превратилась в тыкву; машина ему двадцать восемь минут как не положена; спектакль отыгран, опускайте занавес.) Но слишком тяжело дался ему этот вечер, выпотрошил практически до дна, соображалка отключилась. Такого провала у него еще не было. Даже в гнусном поселковом клубе Щелыково, когда Машкина шпилька застряла в расщелине, между паркетинами; корпулентная девушка Маша с размаху обвалилась на него, сиськи его облепили, и он долбанулся затылком, из носу пошла кровь; испачканная Маша лежала на нем, и зал до антракта не мог успокоиться, хохотал, хохотал, а играли, между прочим, «Бесприданницу»…
Иван сидел за столиком у окна, смотрел на высвеченную церковь и на свое расплющенное отражение – как будто бы компьютерная графика смонтировала храм и ресторанный столик, а поверх напылила его – дурацкого актера с недосмытым гримом. Галстук стянут, рубашка расстегнута, лицо тупое. Чего бы он сейчас хотел? Чтобы она его простила? Чтобы прогнала? Или чтобы пленка отмоталась обратно, от конца к началу, и можно было бы остаться в милой тихой Костроме, без этих шестнадцати тысяч, которых он теперь все равно не получит, а лето уже загублено, и Хомушкин не даст ему увольнительную с гадостных пароходных гастролей по Волге…
Что хуже? Все хуже.
Ну даже, допустим, они помирятся. Даже. Допустим. А дальше-то что? Его нечастые наезды в Москву, по вызову? как вызывают дорогую девочку на ночь-другую в Дубаи? Или она осчастливит визитом костромскую губернию? Не смешите, я вас умоляю! А если такое случится, тут и наступит конец. В Костроме, как в деревне, все на виду; их застукают, расколют, узнают, кто такая и откуда, а главное – чья; да ты, Иван, альфонс?.. Может, женишься на миллионщице? а? что? слабо?
Слабо, слабо. А не слабо, так вовсе непонятно. Он – при ней – кто? Разменная фигура? Актер, исполняющий
А сын? Вернется ведь когда-нибудь и сын? Ноль внимания, фунт презрения; ну мамочка, ты учудила.
Но еще страшнее и тошнотней – представить, что прямо с завтрашнего дня она для него превратится в закрытую тему. Сэр! простите, сэр! а вас не велено пускать. И никогда, никогда, слышите, никогда он больше ее не увидит. Не прижмет, не приласкает. Жизнь без нее. Он справится, конечно, но – тоска.
Ох, попал, попал, попал… Да что уж… Как будет, так и будет. Надо настроиться на трудный разговор – и хотя бы теперь не ударить в грязь лицом.
Прежде чем начать рассказ и покаянное признание, Иван достал из пальто навигатор, включил:
– Прости тупого, я не сообразил, надо было раньше посмотреть, где прячется от нас Степан Абгарыч.
Свинцовый шарик лежал неподвижно, как суслик в норке. И эта норка была в Барвихе. У той самой Тамары Василич.