От обиды кровь загустела, стала двигаться толчками, рвать сосуды изнутри. Первое желание было: выскочить на лестничную площадку, вломиться в Степину квартиру, растолкать, поднять на ноги, ткнуть фотографией в харю, заверещать, а лучше взвыть. Она была бы маленькой и беззащитной, а он стоял бы перед ней большой, лохматый, с распущенными космами, в полосатых трусах, растерянно пахнущий утренним п
Никуда она не пойдет, ломиться не станет. Столько прожито вместе, через такое прошли, что за полудетские порывы. Обиду можно пережить, ярость остынет. Большой любви у них давно уже не было, зато было нечто более дорогое и надежное: тихий мир, молчаливый уговор о доверии. И в отношении амуров, и в отношении расходов, и в любом другом отношении.
Взять квартиры. Дверь в дверь, у каждого ключи от обеих, тайн никаких, но все-таки на ночь – врозь. Кто не знает, может подумать, что это мягкая форма разъезда: ну не спят супруги вместе, делов-то, не они первые, не они последние, зато расстаться до конца не хотят, договорились о взаимной автономии; молодцы. Ничего подобного! В
В Москве они снимали разные квартиры. Желательно в одном подъезде. Хозяйки, старые московские хрычовки с черными усиками над губой и дурным запахом изо рта, вертели паспорта, сличали штампы о браке и никак не брали в толк: если муж и жена, почему живут раздельно? Если живут раздельно, почему муж и жена? Не воровская ли шайка?.. Старухам было тревожно, но жадность брала свое; они накидывали десятку – за дополнительный риск, и ковыляли на кухню, чай пить
Потом купили п
Не в девчонке было дело. Точнее, не только в ней. Любовницы, они зачем нужны? Для страсти, которая выветрилась из домашних отношений. А на этой фотографии, будь она неладна, расслабленные позы, никакого возбуждения, семейный покой. Девка сидит привычно, с удобством, почти лениво, как хозяйка; наверное, беззаботно лопочет. И Степан развалился уютно. Голубки. Это – страшно. Страсть полыхнет и погаснет. В ней каждый остается по себе, партнеры делят удовольствие, как доли в прибыли. А взаимный покой связывает любовников, сплетает, обволакивает. Им хорошо вместе, поодиночке – худо. Прорастут, не отдерешь. И что тогда?
Казалось: жизнь расчислена до самого итога, канва прочерчена, осталось вышить крестиком узоры. Через десять лет – первые внуки, через двадцать – свежая старость; через тридцать болезни, голубиный старческий клекот; а потом раздастся – пык, как газ на выключенной конфорке, и обступит вечный покой. Обступит и обступит. Тебе уже будет все равно, а дети-внуки как-нибудь переживут. И что теперь? Прости-прощай, начинаем с нуля? Тёмочкину нет шестнадцати, он еще не встал на ноги. Жанне тридцать восемь, и она уже никем не будет. Всегда при муже. И при каком муже! Страшно умном, очень вредном, иногда щедром и полностью открытом, иногда вдруг обжигающе-холодном, жадном и чужом. Но – неформатном. С ним было не только надежно – мало ли надежных мужчин; с ним было интересно, он излучал энергию, мощную, грубую: не подзарядиться невозможно.
Было… почему было-то? что за прошедшее время?
Кровь отлила от лица, раздражение погасло, навалилась тупость. Жанна аккуратно (она все делала аккуратно) склеила конверт, придавила плотнее. Как в тумане, спустилась вниз, сунула проклятое письмо в почтовый ящик: не было ничего, не видела, не знаю, сам разбирайся. Вернулась на кухню, открыла холодильник – ну-ка, что тут у нас?