Все это делает весьма условными, приблизительными и по существу неверными такие довольно часто встречающиеся определения, как «минойский натурализм» или «реализм». При всей необыкновенно обостренной, почти сверхчеловеческой наблюдательности, отличающей произведения минойских художников, их искусство все же нельзя назвать «реалистическим» в точном значении этого слова. Доступные им способы эстетического освоения действительности были по сути своей иррациональны. Визуальная фиксация различных объектов и их движений происходила в значительной мере автоматически, на чисто интуитивном, подсознательном уровне, т. е. при почти полностью «выключенном» рассудке, без аналитического овладения материальной формой предмета, его основными структурными особенностями. Результатом такого мгновенного художественного синтеза могло быть только предельно обобщенное, сделанное как бы «одним росчерком пера» воспроизведение силуэта человека, животного, дерева, скалы и т. п. По существу это было своего рода экстатическое слияние художника с изображаемыми им природными объектами, в каждом из которых он видел один из многих ликов божества. Мгновенное постижение самой сути изображенного животного или растения требовало от мастера мощного волевого усилия, сопряженного с большим расходом нервной энергии, что было сродни тем состояниям религиозного экстаза, в которое приводили себя участники мистерий, устраивавшихся в честь минойской Великой богини. Эта особенность восприятия минойцами вещного мира сближает их с творцами замечательных пещерных росписей и наскальных рисунков эпохи верхнего палеолита и мезолита и в то же время придает их искусству то неповторимое своеобразие, которое так резко выделяет его среди других художественных школ и течений бронзового века. Необыкновенная грациозность фигур людей и животных, запечатленных на минойских фресках, рельефах, печатях, на первый взгляд несет в себе нечто неоспоримо эллинское, воспринимается как явное предвосхищение рисунков на греческих вазах, образцов греческой мелкой пластики типа коринфских бронз или танагрских статуэток. Во всяком случае, в искусстве Египта и вообще стран Древнего Востока трудно найти что-либо подобное. И все же это — как и в случае с кикладской скульптурой — лишь первое впечатление. По своей внутренней эстетической сути это были два разных пути в искусстве, ведущих в прямо противоположных направлениях, хотя в какой-то одной точке они могли пересекаться или, по крайней мере, очень сильно сближаться друг с другом.
То же самое, видимо, можно сказать и о всей минойской цивилизации, если рассматривать ее как некую целостную систему. При несомненно присущем ей колорите некоего зачаточного, только еще пробуждающегося европеизма, она была еще слишком отягощена грузом своего сравнительно недавнего неолитического прошлого. Во всем ее облике слишком ясно проступают черты определенной архаичности, недоразвитости или, наоборот, скороспелости. Достаточно напомнить, что, как показывают некоторые любопытные археологические находки, минойцам, этим сибаритам и утонченным эстетам, были отнюдь не чужды такие чудовищные обычаи, как кровавые человеческие жертвоприношения и даже ритуальный каннибализм. Слегка замаскированную форму человеческих жертвоприношений можно видеть и в знаменитой минойской тавромахии или играх с быками, изображения которых дошли до нас во множестве вариантов, представленных в различных жанрах критского искусства. Незрелость минойской цивилизации, особенно ясно ощутимая, если сравнивать ее как с синхронными ей цивилизациями Египта и Ближнего Востока, так и с более поздней цивилизацией классической Эллады, очевидно, может считаться причиной ее недолговечности. После сравнительно непродолжительного периода бурного расцвета она исчезла с исторической сцены при довольно загадочных обстоятельствах уже на рубеже XV—XIV вв. до н. э., уступив место своей более молодой и более агрессивной сопернице — микенской цивилизации материковой Греции.