"Шахтинское дело" (1928 г.) мне запомнилось лучше, потому что у нас дома много говорили тогда о сыне одного из подсудимых, двенадцатилетнем мальчике, который публично высказался за самую строгую меру наказания для отца. Это не могло не оставить след во мне, восьмилетнем, горячо любившем своего отца. Потом был Павлик Морозов, по идейным соображениям предавший своего отца. Вот когда уже были извращены нравственные понятия, и это, несомненно, пришло из гражданской войны, разрушившей все семейные узы, когда сын шел против отца, брат против брата.
Из многочисленных свидетельств, с которыми я ознакомился в процессе работы над "хроникой", для меня - хотел я этого или не хотел - возник неизбежно очень сложный и трудный вопрос: не превысила ли партия, защищаясь, "меру необходимой обороны"? Не было ли ее бедой то, что она, находясь долгие годы в подполье, вне закона, испытавшая царские тюрьмы, каторги, сочла возможным посчитать завоеванную в революции власть как ничем не ограниченную, никакими законами, никакими абсолютно правилами не стесненную? И пренебрегла опасностью того, что этим вступает в непримиримое противоречие с провозглашенными ею самой демократическими идеалами революции, что этим может извратить сами эти идеалы...
Можно ли было в короткий период нэпа восстановить в народе понятие самоценности человеческой жизни и вообще даже самую элементарную нравственность? И разве случайно, что расстрелы 34 - 35-го, а потом 37 - 38-го годов не привели народ в смятение или не вызвали хотя бы внутренний протест и явное неприятие? Страх, конечно, появился, особенно в среде интеллигенции, но вот чтобы посчитали это чем-то неестественным, превышающим меру допустимого, не укладывающимся в голове - этого не было. Раньше не задумывался, почему же так, сейчас понимаю - просто не отвыкли еще от крови...
Страшное время, разломное время.
Сталин весь народ сделал соучастником своих преступлений. Если не подпишешь коллективного письма, призывающего к расправе над другими, - то кто ты сам? Не враг ли? И подписывали...
Разобраться во всем должны историки. Но я убежден, что есть вещи, которые не могут быть оправданы никогда, ни при каких обстоятельствах, какими бы причинами они ни вызывались. Таким роковым и трагическим шагом было, на мой взгляд, принятие в 1918 году решения о введении "красного террора".
Думается мне, что, если бы у большевиков к моменту взятия ими власти была четкая, продуманная и взвешенная экономическая программа, картина развития последующих событий могла стать совершенно иной.
Наша историческая наука трезво, непредвзято, объективно разберется в том времени, не боясь того, что может выясниться: партия, да и сам В. И. Ленин, возможно, не всегда оказывались абсолютно правы. Что ж, делали революцию живые люди, а не святые, и путь, который они прокладывали, был неизведан. К тому же они были людьми своего времени, которое выработало в них определенные качества, необходимые для борьбы с самодержавием. Здесь и максимализм, и нетерпимость, и некоторый догматизм, и жестокость, и фанатизм... Мы не имеем права судить их с высоты своего времени, это было бы безнравственно, но нам насущно необходимо разобраться в тех, на мой взгляд, неизбежных и порой трагических ошибках, не допустить которые было, вероятно, просто невозможно, учитывая неимоверную сложность обстановки и саму внутреннюю сущность большевистской партии. Я повторяю: трагических, потому что огромны оказались людские потери... А несоизмеримость потерь с достигнутым ужасающа!
Поэтому и неутолима боль в сердце каждого, кто неравнодушен к судьбе Отечества.
И тут встают опять очень сложные и трудные вопросы. Мы сейчас реабилитировали почти всех большевистских деятелей, репрессированных Сталиным, за исключением тех, кто сам был палачом в конце тридцатых годов, я говорю о наркомах внутренних дел Ягоде и Ежове. Но, реабилитируя их, мы не можем умолчать о том, что некоторые из реабилитированных являлись в годы гражданской войны организаторами жесточайших и тоже беззаконных с точки зрения общечеловеческой морали действий...