— Господин бывший… — сказал Павел, стараясь, чтобы голос его звучал тихо и ровно, — скажите спасибо Димитро, что я сейчас занят им, будь у меня свободное время, я занялся бы вами. Речь идет не о том, чтоб стреляться, боже упаси! Я постарался бы понять, как уважающий себя болгарин способен выкинуть такое сальто-мортале — объявлять жертву убийцей, когда это выгодно, сохраняя при этом позу оскорбленного рыцаря, да еще самому себе верить! Что это — ваш личный талант или национальная черта — одна из причин рабства? Впрочем, вы уверены, что все это сегодня ночью вас спасет?
— Я уже вам ответил, — сказал толстяк. — Опять же уцелеете вы, как и прежде, и, когда они ворвутся, выдадите мой труп за свой. Димитро вас не узнает — он, как и вы, сейчас далеко отсюда!
— Я? Далеко отсюда?
— Простите, но действительно далеко — до сих пор вы ни разу не выстрелили из окна…
— Если понадобится, и я буду стрелять. Но почему именно из окна?
— Ну, со двора! Откуда желаете. Но только сражайтесь! Или объяснить, почему вы тянете?
— Это не требует объяснений, — сказал Павел. — У меня есть определенная задача, и я делаю все, чтобы ее выполнить. И поскольку были предусмотрены всевозможные встречи — в том числе и неприятные, — и поскольку были приняты меры…
— И поскольку вместо вас погибают другие…
— Послушайте, вы… Мое самолюбие в старых рубцах — как в броне, оно не чувствует боли… Оно получало раны и не от таких, как вы…
— Наверное, от самого Зевса? Божественные раны! Не так ли? Божественные?..
Толстяк осекся, сам почувствовав вдруг неловкость. Павлу тоже расхотелось говорить.
Он услышал свое собственное тяжелое дыхание, ощутил, как вздрагивает рука в кармане, и уже решил, что этот, стоящий перед ним человек не должен больше жить после такого кощунства. Ради того, чтоб он стал офицером, или даже ради того, чтоб он мог торговать свиньями, погибло столько людей, в том числе и десятка полтора одних Хадживраневых! Хотя они «происхождением вышли». И род Спаса сгинул весь. Павел мог мигом смыть нанесенное оскорбление, от их имени. Мигом, без предупреждения, как без предупреждения с чистой совестью топчут змею. До него донеслось тяжелое дыхание толстяка.
— Извините, — сказал толстяк, — я далеко зашел и понимаю это. Не стреляйте! Это было бы непорядочно, несправедливо, ведь, что бы я там ни говорил, я бы никогда не поднял на вас руку!
— Постараюсь, — пробормотал Павел, а в душе самому себе — единственному уцелевшему из Хадживраневых — напомнил: «Не сейчас! Не сейчас!» — глубоко вздохнул и расправил плечи, чтобы свежесть проникла поглубже в грудь и смыла яд оскорбления.
— Не сердитесь… Это у него наследственное, — заключил судья. Наступило молчание.
Перестрелка у ворот угасла. Выстрелы вспыхивали где-то на заднем дворе, стреляли из-за углов дувала и с крыши конюшни. Нападающие явно искали слабо защищенные места. Не глядя на улицу, Павел ясно представлял себе, как расположились арнауты: спиной к дому, лицом к дувалам, окружавшим двор. Одно-два дула, укрывшись в конюшне, могли держать под прицелом и ворота, и задний двор. Еще два дула в жерле каменного колодца могли, в свою очередь, прикрывать ту стену, к которой примыкали конюшни и весь двор перед ними. Можно было посадить людей и в подвал — оттуда также удобно было стрелять, но подвал пока что молчал — наверное, Сефер заботился о том, чтобы пули свистели как можно дальше от его господина. Наверное, он сидел в подвале один — на случай прорыва или пожара. Там, за каменными стенами, среди сырости, пламя будет не так бушевать. «Да-а!»
На стойке зазвенела посуда. Этот мелодичный звон был более зловещ, чем пальба на улице и во дворе. Пуля залетела внутрь! Видно, ее послали с удобной позиции, откуда-то сверху. За ней должны были последовать другие.
— Так ты говоришь, по наследству? — спросил толстяк в ту самую минуту, когда в корчме прожужжала новая пуля, на этот раз влетевшая рикошетом.
— Вот именно, — подтвердил судья. — И по призванию тоже!
— Значит, я знаю толк в свиньях? — быстро переспросил толстяк. — И умею с ними справляться? Хозяин, помогай! — крикнул он.
И Павел полетел на пол. Он слишком поздно увидел над собой белый передник хозяина, все это время наверняка стоявшего наготове у него за спиной. Толстяк не посмел бы напасть один. Хозяин был грузным, тяжелым; и, уже лежа на полу, Павел почувствовал на лице мокрый рукав и мокрый край рубахи; его шибануло запахом вина и ракии; потом он почувствовал на своей шее чужие пальцы — они прекратили доступ воздуху, запахам; его колотили затылком о масляный пол. «Мой френч!» — подумал он, елозя руками по полу и пытаясь подняться. «Как я в нем… с такими пятнами!»
— За народ, значит, — хрипел над ним хозяин, — за народ… Если так, то зачем меня под поджог подводишь? Умри, как Петлешков{67}
— тогда я тебя признаю…