— Может, тот человек еще жив, а, Сефер? — Она начала и уже не могла остановиться, да и не хотела. Смешанное чувство вины — что она делает что-то запретное, и радости — что нашла в себе силы нарушить запрет, толкали ее дальше: «Ну и пусть, ну и пусть…» — Я слышала, как он сказал вот здесь, совсем рядом, под этим окошком: «Как же так? Разве можно?..»
Она говорила и видела, что цигарка Сефера вспыхивает теперь лихорадочно.
— Может, оно и так, — ответил арнаут. — Но теперь-то он, верно, больше ни о чем не спрашивает. Он был хорошей мишенью, значит пуля угодила в середину.
— Тихо!.. — прервала его Марина и сама затаила дыхание. — Вот, слышишь, опять…
Она ничего не слышала и не верила, что в теле, лежащем сейчас во дворе, сохранилась хоть капля жизни. Но всей своей юной душой сознавала, что такая суровость к жертвам лишает смысла любое доброе дело и рано или поздно сводит на нет любую победу.
— Я не брался его стеречь, мне за это не плачено… — Цигарка всплыла наверх, огонек, прижатый пальцем к стене, рассыпался мелкими искрами. — Да и поздно уже… Но уж…
Будто эти слова предназначались не для Марины; будто он оправдывался перед самим собой за бесполезность того, что собирался сделать. Но его уже не было подле окна. Где-то стукнула щеколда, верно, у двери, ведущей во двор. Она ждала, затаив дыхание, гордая своей властью, вся превратившись в слух и воображение; и взгляд ее снова проник сквозь стену; и она увидела, как Сефер ползет по каменным плитам, и услышала, как шурша трется о камень сукно.
Но по-настоящему она услышала только выстрел. Где-то сухо треснуло; в ту же секунду прожужжала пуля у того самого окна, рядом с трупом, и взвизгнула — угодила в камень. И еще протрещали два выстрела. Но на этот раз пули издали стон. Все там же, возле окна.
Марина похолодела; и рот раскрылся для крика; но ладонь опередила крик; он, немой, понесся через все ее существо, пронизал каждую клетку, крик грешный и тайный, потому что относился он не к Павлу. Эхо его не смолкло и когда она вскочила с мешка; он гремел в лабиринте подвала и когда ее пальцы нащупывали брод. Она хотела найти дверь, ведущую во двор, ведущую к опасности, к людям, которые сейчас, быть может, нуждались в ее помощи. Наконец, по холодной ночной струе, ударившей ей в лицо, она определила, куда следует идти.
Она увидела наверху дверной проем, он был темнее и тверже самой стены — ведь Марина осталась одна, ей одной предстояло шагнуть в потустороннюю тишину, к людям уже потустороннего мира. К выстрелам в эту ночь она уже почти привыкла, но к потустороннему — нет. Стоя в каменной раме, словно замурованная во мраке, она со страхом поняла, как далека она от всего, что здесь происходит, от всех этих мужчин — больших и маленьких, своих и чужих, живых и мертвых. Но она сказала себе: «Марина Тодорова Кирякова — дочь Тодора Кирякова, идите же!» — и уже ступила на ступеньку, ведущую к выходу, когда наверху, на каменном пороге, возникла шапочка арнаута; потом — его плечо, и тяжелая ноша за спиной.
— Уйди! — выдохнув, простонал он.
— Неси на мешки, — сказала Марина.
— Уйди! — повелительно крикнул он, и оба тела ринулись вниз на камень, к ногам Марины, опередив очередной выстрел.
— На мешки! — повторила она, ощупью отыскивая обратную дорогу. — Попросим свечу, и я велю согреть воду.
— Уйди, говорят! — простонал он ей вслед. — Хозяин у меня один.
Вновь прожужжала пуля. На этот раз в подвале.
— Уйди! — заревел Сефер.
Из своего угла она увидела, как начала взрываться черепица. Осаждающие, воспрянув духом, снова пошли на приступ: вероятно, уже прощальный. И редкие, тоже прощальные выстрелы вспыхивали перед Сефером.
Потом она услышала странный смех — он доносился оттуда, где был Сефер, — и в предрассветных сумерках, на фоне окна, увидела его силуэт. Арнаут стоял на небольшой винной бочке и теперь не стрелял и не прятался. А дальше, на порозовевшей ограде, головами во двор висели трое. Начало светать, и стрельба офицеров смолкла — нападавшие, и те и другие, явно отступили.
Во дворе появился хозяин. Он спешил к дувалу с висящими на нем трупами. От конюшни ему крикнули, чтобы он не подходил, и Марина увидела двух арнаутов: ленивыми движениями они сдергивали за руки обмякшие тела и ловко отскакивали, когда те шлепались на плиты; потом, присев на корточки, они принялись расстегивать их куртки — то ли смотрели, где раны, то ли искали деньги.
А в подвале, в стороне от окна, возле стены, не боясь испачкать свой новый костюм, покоился на родной земле стамбульский эмигрант дядюшка Слави. Он встречал рассвет, лежа в удобной позе, становясь все бледнее, все мертвее.
Марина поискала в памяти молитву, которая подошла бы к случаю, но в каждой говорилось о грехах и прощении. Подходящей для дядюшки Слави не было. Она попыталась составить ее своими словами, но вспомнила, что уже сделала это в тот миг, когда его убили, а она увидела его сквозь толстые стены подвала.