…Когда подходило время окапывать лозы, они с Вране трудились дотемна, старались заработать лишний грош. Оставшись вдвоем и закончив ряд, присаживались закусить остатками обеда… В тот раз у них был только хлеб да репчатый лук. Вране устал, кусок не лез ему в горло, а она его упрашивала, потому что это был весь их ужин. Но он все отказывался. Тогда она оставила его и пошла за лозы, — весь день она терпела, стыдясь стариков и деверя. И только-то поднялась, как увидела над собой Вране — щеки его впали, глаза блестели. Она сказала ему, чтоб он не приставал, хотела запустить в него комом земли, потому что небо над ними еще не совсем потемнело и как бы смотрело на нее, а Вране тихо рычал: «Чабуджак, мари (по-быстрому)…» Но не получилось «по-быстрому», как он ей обещал, и весь он был из кости и мускулов, и когда они наконец поднялись, повсюду уже лежала спокойная теплая тьма. И тогда он сказал: «Есть охота», — и они съели весь хлеб и лук, и она смотрела на него в темноте и знала, что такого мужчину и такую женщину господь не обойдет своей благодатью… Это было когда-то… Много она тогда работала и другим не давала спуску. Сладок был ей вкус хлеба и лука, сладко было сознавать, что еще одним грошом будет у них больше, что Вране станет хаджией, что именитых, богатых турок будут они принимать в своем доме. Хорош был когда-то лук, если отбить его для сочности кулаком и круто посолить. Хорошо было последними возвращаться с поля. И ни о чем другом не думала она сейчас, бредя по этой стократно топтанной ее ногами песчаной дороге, кроме как о тех своих черных грошах, которые уже никто не в состоянии был снова сделать желанными, еще не заработанными; никто, ни за какие блага на свете.
И, спотыкаясь, она стала всматриваться туда, за ложбину, влево от дороги, стараясь разглядеть сквозь пелену, застилавшую ее старческие усталые глаза, Хадживраневы вязы на винограднике. И все думала о грошах и мучительно старалась отогнать от себя одно слово: «алтыны»{25}, «алтыны», которое мешалось, звенело в ушах, отнимало у грошей их сладость. «Алтыны!» — опять прозвучало среди грошей, но на этот раз слово произнес кто-то другой. И тут бабку Гюргу пихнули, она чуть не упала, но натолкнулась на чью-то спину и в тот же миг услышала задыхающийся женский голос: «Нет у меня алтынов, говорят тебе, нет!»
И увидела, как какая-то молодуха и тщедушный молодой турок кружатся за придорожной канавой, ломая лозу за лозой. Турок вцепился женщине в ворот, но она, рослая, смуглая, вырывалась и вертела его вокруг себя. Он держался цепко, и так они вдвоем танцевали какую-то немую рученицу{26}, без музыки, и никто из них уже ничего не выкрикивал, и вереница тоже молчала, и слышно было, как трещит лоза у них под ногами; и тогда рослая молодуха наклонила голову и вцепилась зубами ему в руку, но он свободной рукой вытащил нож и всадил его ей в горло, повалился вместе с ней на землю, а когда поднялся, в руках его блестело монисто из крупных пендар{27}. Молодуха вздрагивала и хрипела, взбрыкивала, лежа среди лоз, и прихлопывала руками по юбкам, словно отряхивала с них землю, а турок, высоко подняв монисто, улыбнулся веренице.
Тогда кто-то опять толкнул бабку Гюргу, она опять услышала чьи-то тихие, придушенные голоса, поминавшие алтыны и пендары, и опять увидела немую рученицу среди виноградных лоз, но на этот раз рученицу отплясывали в пяти-шести местах, по обе стороны дороги.
А вереница перестала существовать: одни женщины метались между рядами лоз, подобрав юбки, согнувшись под тяжестью детей, но началась пальба, и при каждом выстреле кто-то из них, споткнувшись, падал; другие, сбившись в кучу, беспомощно жались друг к другу, но турки по одной оттаскивали их за руки в сторону, и было очень тихо. Слишком часто за последние дни встречались женщины с гибелью всего дорогого, — чтобы встречать теперь свою воплями.
Но внезапно из тишины, перемешанной с топотом бегущих ног, хрипом и одиночными выстрелами, рядом с бабкой Гюргой всплыл крик — один-единственный и как будто знакомый. Словно бы кричала одна из ее невесток. Старуха не понимала, которая это из трех, не понимала, как могла она выбраться из-под обвалившегося купола, но голос молил и звал:
— Дитятко-о… О-о-о-о-о… Мамонька!..
Точно такой же вопль оглашал ее дом, когда рождались внуки. «Ди-тят-ко… О-о-о-о!..» — вопль повторился пронзительный, дикий, возвещающий на этот раз не о жизни, а о смерти. Он вывел старуху из забытья, и она, как безумная, со всех ног бросилась на этот зов, через лозы, через трупы женщин…
— Это ты, невестушка? И-ду-у-у!.. — Потом ей почудилось, что голос доносится с другой стороны, что он изменился, стал похож на голос другой невестки, и она повернула туда: — Не бойся, невестушка-а-а! Иду-у-у!..