— Дурак, он войной изуродован. А я его пожалела, я его выслушала. Он мне душу раскрыл.
— И что в душе?
— В душе пустой гроб и труп, который ввели на судно, выдав за пьяного. Но это не преступление, это без злого умысла. Они все это устроили, потому что поклялись вчетвером взойти… Ну, — она сдула волосок с ладони, — соответственно клятве и взошли.
— Было бы сложнее, если б они поклялись взойти трезвыми, — сказал Олесь. — А думаешь, приличный концерт?
— Думаю, мы уйдем, если нам не понравится. Все так скучно, все так бесцельно… А девочки в русском стиле танец скелетов под знаменами изображают. А насчет того, что они контрабандисты, давай плюнем… Приятные мальчишки, несчастные. Два наркомана и один алкоголик. Давай их пожалеем, а?
Уже спускаясь по ступенькам, Олесь сказал:
— Пожалеем?… Может быть, я их и пожалею, готов согласиться, жалость — очень качественное чувство, здесь, возможно, ты и права. Но цель цели — рознь. — Он резко обернулся, и Маруся увидела сверкающие, возбужденные глаза поэта. — Может быть, цель бытия — определение сознания! Может быть, все это лишь для того происходит, чтобы я проникся и написал поэму?!
— Хорошую? — голосом идиотки спросила Маруся.
— Самую лучшую. Гениальную. Все только для этого: все события, все несоответствия, все нагромождения. Все ради моей поэмы. Как тебе такая цель?
— Нравится! Ты знаешь, даже очень! — Маруся облизала губы, ей опять захотелось слегка забальзамироваться. Захотелось выглядеть на минуточку поярче. «Вероятно, для поэмы», — подумала она.
В небольшом зеркальном зальчике музыка жила своею закрытой жизнью, снаружи ее почти не было слышно, но уже при приближении к дверям физически ощущалось, как она отражается там внутри сама от себя и от всех стен. Воздух внутри залы-комнаты был какой-то тесный, вероятно, в результате сильного дыхания полусотни ртов и носов. Музыкальные звуки плавали, врезались друг в друга, втыкались звенящими шпагами в зеркала, они входили в уши, изгибаясь, оркестровка, как запутывающийся клубок, вертелась на месте.
Не пропускаемые дальше, Олесь и Маруся застряли в дверях, упругая человеческая масса пружинила и отталкивала назад на проклятую железную лестницу, на ковровую дорожку. На маленькой площадке в том конце залы-комнаты стояли черным частоколом худенькие прямые девушки в костюмах, разрисованных под скелеты. Перед ними, размахивая тощими, ненормально длинными руками, кружился человек в черном трико, кружился и орал что-то, для публики совершенно за музыкой недоступное. Наконец он замер, выпрямился, наградил публику коротеньким поклоном. Он ткнул пальцем в лоб ближайшей девушки стриженым ногтем, прямо в наклеенную на кожу алую звезду, все-таки накрыв своим голосом музыку, сообщил:
— Господа! — ноги его сделали па, похожее на какой-то тройной сумасшедший реверанс. — Господа, не стоит серьезно относиться, сегодня наша группа… Сегодня наш ансамбль… Ну в общем, господа, это только прикидка. Мы делаем прикидку… Собственно, подготовлена целая концертная программа. — У него были глаза больного шизофренией, полчаса назад удравшего из больницы и прицеливающегося ограбить газетный киоск. — Программа, посвященная памяти жертв Соловецких лагерей смерти. Кто-то, может быть, не в курсе дела этих жертв, но должен сообщить, там погибли миллионы. — Он закатил на секундочку от удовольствия глаза. — Миллионы! Миллионы невинных!
— Знаем… Знаем мы… Грамотные… Слыхали, — зашумели зрительские голоса. — Что мы в школу, что ли, не ходили… Ясное дело, невинным — память…
— Это своего рода эксперимент, — продолжал сумасшедший балетмейстер, опять приседая в реверансе. — Это прикидка. Основной концерт будет дан завтра на самом месте казни, на Большом Соловецком острове!..
— Ну Волчек, — шепнула горячими губами Маруся в ухо поэта. — Ну совсем такая же… Ну совершенно как ты! Он тоже вдохновения жаждет. — Ей очень хотелось уязвить, уколоть каждым следующим словом. — Слушай, Олесик, а может, это для него все устроено в природе, чтоб он хорошо сплясал. Для него, а не для тебя, понимаешь?
— Для него, — согласился Олесь, даже не профилировав смысла фразы. Девушки-скелеты заскользили по сцене, отражаясь во всех зеркалах и глазах, от этого у поэта сразу закружилась голова. — Кайф! — Он поймал руку Маруси и, не отрывая глаз от сцены, притянул к губам, жадно поцеловал. — Я тащусь, маэстро, как ты ныряешь!
— По-моему, противненько! — Маруся отняла свою руку и помассировала пальцами багровое пятно на запястье, образовавшееся от поцелуя. — Пойдем?
Она немного удивилась самой себе, удивилась тому, что не испытала на сей раз ни злости, ни раздражения. Олесь все же вошел внутрь в зеркальную залу-комнату, и двери закрыли, а она осталась стоять снаружи. Осталась, не ушла и не разозлилась даже. Сквозь закрытую дверь приглушенно доходила музыка, печальная и ритмичная, стоны девушек-скелетов, которые с натяжкой можно было бы назвать горловым пением, и всплески многих ладоней.