Они поднялись по узкой неосвещенной лестнице на четвертый этаж, лифт не работал, одна лампочка на подъезд, и та внизу. Мира шла впереди, и туфельки стукали по ступенькам с болезненной осторожностью. Спина ее находилась перед ним — розовая изгибающаяся складка посреди спины, и если бы он действительно хотел ее убить, то здесь это было просто. Сидя на кухне ночью, он запрокинул голову, закрыл глаза и вспоминал, уже только ощупывая свой дневник, лежащий на столе, но ничего не записывая.
— Что будем пить? — спросила она, появляясь из ванной в халатике, в тапочках на босу ногу, со стертыми губами — никакой багровой каши. — Коньяк?
Ему стало смешно, он подумал, что уж слишком все это похоже на сцену из фильма, и мебель вокруг какая-то совсем новая, и кресло, теплом обволакивающее напряженные в судороге ожидания мышцы, и женщина в халатике с перламутровыми пуговицами, скрестившая очень длинные ноги, присела напротив него. Ее темные глаза, ее голос, и бокал в руках, и музыка.
Сперва он подавился коньяком, а потом, захлебнувшись собственной слюной, рассказал ей все. Теперь он не мог даже припомнить точно, сколько он выдал и один присест, на одном дыхании своих тайн. Сразу, скопом все вывалил. Ему было стыдно и сладко от этого, по крайней мере, теперь, спустя несколько часов. Да, приятно. Слишком много накопилось абсолютно личного. А батюшка на исповеди такой кретин, что вряд ли может вникнуть хотя бы в малую часть.
Он рассказал этой женщине о своем первом дневнике, рассказал о своей школьной подружке, сказал, что хочет в первую очередь понять, кто управляет этим проклятым миром, а уже потом все остальное, что понять, кто управляет, — это главное. Ведь на самом деле: не могут же управлять те, кто утверждает, что управляют они, а в Бога он, увы, так и не смог уверовать. Он признался, что жизнь — это большой химический опыт, сумма реакций и больше ничего, он сказал, что очень плохо чувствует себя без матери. Он всегда жил вдвоем с матерью, он так прилепился к ней, что теперь, когда она уехала всего-то на два с половиной месяца в Германию, чувствует себя плохо. А тетка Екатерина из Киева, поселившаяся на время отсутствия матери, просто достала его. Приходит чуть поддатая и начинает с обещания научить его правильному пониманию слова «секс», а заканчивает сочным храпом. Стоя на коленях и целуя руки Миры, он признался, что еще девственник.
— Ты будешь у меня первой! — сказал он.
— Пусть первой будет какая-нибудь маленькая девочка, — возразила она. — Такая же, как ты, глупенькая.
— А потом?
— Потом, может быть… Не могу тебе обещать!.. Но ты очень смешной мальчик, Ник, и ты красивый мальчик, так что это с нами вполне может быть. — Она покачала тоненьким, хрупким пальчиком у его носа. От пальчика пахло сиренью. — Только запомни, я не убийца, я никогда этого не сделаю! Я не лишила девственности ни одного мальчика…
Он посмотрел ей в глаза, рассчитывая заметить блеск, какой бывает у серьезных сумасшедших, но ничего подобного не нашлось. Темные глаза Миры были нежны, они тихо смеялись.
4
Прежде чем кремировать дневник номер два, прежде чем опустить поблескивающую в свете слабенького фонаря черную ледериновую книжечку в уже разведенный маленький костерок (разорванный на длинные лоскуты плащ горел на удивление хорошо, без вони), он послюнявил палец и, нарочито небрежно приминая листки (он холил этот дневник, сдувал с него пылинки в течение целого года), перелистал и перечитал, приблизив его почти к самым глазам, последние страницы: