— Значит, вы решили бесповоротно? Это ужасно… Слушайте, мне говорила Тоня, что и сестра ее… и княгиня Лович просит вас скрыться, хотя на время… Потом… когда первая горячка сойдет…
— Явиться с повинной, как напроказивший гимназист младшего класса? Благодарен княгине за ее заботу обо мне. Так и передайте ее светлости, прошу вас…
Девушка стояла, молча ломая руки.
— И скажите еще ей, панна Франциска, что я встречаю опасность спокойно, меня радует в эту великую минуту убеждение, что есть настоящие патриоты в измученной отчизне… Что не все ее дочери могут оставаться изменницами родному делу, предательницами до конца. Что даже у самых далеких от народа, стоящих почти на высоте трона, порою начинает созвучно со всеми польскими сердцами трепетать горячее сердце в груди… Что еще скажете, милая панна?
— Да что же? Я хотела спасти, остеречь вас… А вы?..
— Вы сделали большее: доставили отрадную минуту человеку, который вот уже более шести лет жил, как пытаемый на медленном огне. Скажите и это княгине Лович. Она поймет меня. Пока — прощайте. Вы правы: могут явиться с обыском каждую минуту. Надо уничтожить многое, чтобы не выдать друзей, которые могут быть спасены, должны остаться для святого дела… Дело не умрет с нами. Верьте и не бойтесь, милая панна.
— Верю и не боюсь. Жаль мне… мучительно жаль…
— Жалейте родину — и эта жалость даст святые плоды. Позвольте вашу руку. Прощайте.
Освеженный продолжительной прогулкой, с порозовевшим, хотя и серьезным лицом вошел цесаревич в свой кабинет вместе с Курутой и генералом Кривцовым, начальником военной канцелярии, на другой день после описанной выше сцены.
— Ну, видишь, старая губка, — обратился он к Куруте, — вернулся я домой цел и невредим. Был на плацу, муштровал народ, как всегда. Ездил по аллее и по Новому Свету и жив покуда: не подстрелили, не ткнули меня ножом под ребро, как ты опасался. Можно ли верить безымянным доносам и угрозам, баба ты этакая греческая, а не Мильтиад…
— Харасо, харасо… Насе высоцество известни мудрец и храбрец. На адна раза прасло благополучна… Ну, и слава Богу. Надо сказать так, а не смеяться над старый слуга… Да…
— Ну, пусть твой верх, старая посуда! Вижу, есть хочешь. Ступай. А я тут с генералом займусь. Что у тебя нового, Кривцов?.. Как дела?
Курута ушел. Кривцов опустился по приглашению князя на стул у большого рабочего стола и положил на край объемистый портфель, который привез с собою.
— Все исполнено по приказанию вашего высочества. Заговорщики по списку арестованы ночью, без шума и посажены отдельно.
— В Брюллевском дворце?
— Так точно, ваше высочество. Прошло это спокойно, никто не шумел, как будто ожидали даже некоторые нашего визита.
— Ожидали? Думаешь, были предупреждены? Кто же мог? Кто предатель? Приказ такой секретный. Знали весьма немногие… А ты говоришь! Кто же выдал?
— Сохрани Боже, ваше высочество. Я и не думаю. Кому выдать? Такое впечатление было. Упреди их кто-либо, до лесу стрекнули бы зайцы, уж что и толковать. А просто знала кошка, чье сало съела. Вот и не удивились, когда Варвару на расправу потянули.
— Тебе бы с райком ходить, Кривцов. Сколько ты поговорок прибираешь всегда к делу и не к делу. Больше меня… Ну, дальше.
— Вот бумаги важнейшие, взятые ночью, и прежние, для обличения. Куда прикажете их, ваше высочество?
— Оставь здесь, под рукой. Дай список. Ого, 35 человек… Не ожидал… И на всех улики нашлись? Печально. Что думает государь?! Ну, все равно: бутылка откупорена, надо пить до дна! Так французы говорят по-своему… Благодарю за службу и за старанье — особо! Я напишу брату. А пока… вот этих троих вели привезти сюда в карете, — указав первые имена на списке, сказал Константин. — Я хотел бы поговорить с ними… Знаешь, вот и написано тут черным по белому. А все не верится… Да и узнать желательно подробнее кое-что… Иди, благодарю.
Почтительно пожав поданную ему руку, Кривцов ушел.
Цесаревич погрузился в чтение бумаг, порою потирая лоб, как будто он не сразу, туго соображал прочитанное.
Веселое весеннее солнце заливало лучами обширный кабинет Константина, отражалось от паркетного пола, натертого, как зеркало, озаряло сиянием полусводчатый, расписанный в помпейском вкусе потолок. Против больших, высоких окон белела печь-камин с простым экраном впереди. На этой же продольной стене висели разные картины, портреты и сцены батального рода. В самом углу у камина стояли ружья разных образцов, в козлах…
Две двери по бокам вели во внутренние покои, в спальню цесаревича и в другую половину небольшого, но уютного дворца.