— Видала, каки ноне хоромы по Питеру пошли, — оборачивая к Рите обмороженное лицо, сказал ямщик, показывая кнутовищем на прекрасный дворец. — Усадьба Разумовского–старшого, графа Алексея Григорьевича.
— Вот как, — сказала Рита, любуясь строгими линиями построек, прямыми колоннами, треугольничками, прямоугольничками в затейливой простоте делавшими незаметной громадную величину постройки.
Ямщик перевел на шаг. Рита смотрела на здание и старалась представить себе в нем Алешу Розума, которого она некогда в саду учила менуэтам.
— Не слыхала нешто?.. Сила–человек… А сказывают, из совсем простых казаков малороссийских вышел.
— Он тут и живет?
— Н–не… Зачем?.. Так, наезжает временами… Он при царице… в Зимнем… Хваворит… Там, Зимний–то, посмотришь, цельный город, голова закружится, как смотреть на него… Кр–расота…
Когда свернули на Мойку и Рита увидала отцовский дом и сад в зимнем уборе, крыльцо с тонкими столбиками под крышей, ее сердце сильно забилось. Что–то найдет она там, внутри?..
Да, много воды утекло…
В доме Ранцевых все было по–прежнему. Та же чистота, доведенная до идеала, — голландская чистота, тот же уютный петербургский запах навощенного паркета, соснового, смоляного дымка от жарко растопленных печей и… зимних гиацинтов, что из своих луковиц каждый год выращивала Адель Фридриховна.
Риту ждали, ждали и ждать перестали… Писала она давно, с оказией, обещала приехать, а когда и как — легкое ли дело из Баварии сюда приехать.
Как всегда по утрам, старый Ранцев — он был в отставке, не командовал Ладожским полком, и полковое знамя не стояло в чисто убранной гостиной — и в это январское утро сидел в шлафроке и колпаке в большом кресле, ладожскими полковыми столярами сделанном, у открытой дверцы растопленной печи и читал.
Был вторник, и рассыльный принес ему свежий номер «Санкт–Петербургских ведомостей», выходивших по вторникам и пятницам. Маленькая тетрадка пухлой, желтоватой, «печатной» бумаги, в четверть аршина длиной и три вершка шириной, крепко пахнущая свежей типографской краской, была у него в руках. На нос Сергей Петрович надел очки в оловянной оправе — к старости он не мог читать без очков — и читал то вслух Адель Фридриховне, когда находил что–нибудь примечательное, то про себя.
Адель Фридриховна в домашнем широком капоте, в чепце на седых, прекрасного цвета волосах, в войлочных мягких туфлях неслышно, словно дух, скользила по блестящему паркету и тряпкой расправлялась с пылинками и паутинками, каждое утро отыскиваемыми ею где–нибудь в укромных углах.
Сергей Петрович полюбовался раньше на елизаветинского двуглавого орла, крепко оттиснутого под надписью небольшими прописными буквами «Санкт–Петербургские ведомости. N 5». Ему нравился орел с двумя головами на прямых длинных шеях, повернутых в разные стороны, с поднятыми крыльями, с горизонтально простертыми лапами, с державой и скипетром, с орденской Андреевской цепью на груди, почти квадратный, какой–то спокойный, самоуверенный, точно говорящий о тишине прекрасного царствования прекрасной царицы.
Сергей Петрович, смакуя, прочел заголовок: «Во вторник генваря 17 дня». Чудное дело были сии газеты. Пишут в них «из Лиссабона от 4 декабря», «из Мальты от 10 декабря», «из Медиолана от 21 декабря», «из Парижа от 30 декабря»… «с французской границы», «от реки Рейна», «из Вены»… отовсюду… И как скоро все эти примечательные известия доходят… Все можно знать, не выходя из маленького домика на Мойке.
— Слушай, мать, что пишут нам из Парижа.
Адель Фридриховна с пуховкой в руке послушно присела в кресло у окна.
— «Много говорят о кровопролитном сражении, которое происходило при Отуне в Бургундии, — читал Сергей Петрович, — между корпусом егерей господина Фишера и знатным числом промышляющих заповедным торгом, под предводительством известного Мандрина, причем многие побиты и ранены. Сказывают, что Мандрин хвалился разными делами, по которым догадываются, что заповедный торг не главное его дело, но что он, конечно, имеет еще другие намерения…»
— Кто же сей Мандрин?.. — спросила Адель Фридриховна.