Коверзнев наклонялся к Нине, шептал:
— Слышишь? Погоди, они доберутся и до военного министра. Все — в крепкий кулак! И — по немцам! Тогда уж мы ударим!..
Она думала: «Это одни разговоры. Разве изменишь что–нибудь, если повесишь одного Сухомлинова? Сколько ещё таких останется». Но Коверзневу не возражала.
А он, возвращаясь из Союза георгиевских кавалеров, скидывая шинель на руки Маше, говорил возбуждённо из коридора:
— Читала? Брусилов–то мой прёт и прёт! Австрийцы сдаются пачками!
Подвигая тарелку, играя над ней перечницей, хвастался:
— Англичане в Месопотамии и под Константинополем задают драпу, французы, отвоевав два метра на реке Изер, трубят на весь мир о победе… А мы заняли Эрзерум, рвёмся к Вене!.. Нет, нечего отсиживаться в тылу — надо на фронт.
Жуя мясо, морщась от горчицы, он сгибал и разгибал пальцы раненой руки.
По опыту Верзилина Коверзнев занимался каждое утро гантелями, пытался поднимать пудовую гирю. Нина с испугом видела, как гиря вырывалась из больной руки, падала на стружку, прикрытую ковром.
— Мишутка, уйди! Не видишь, папа может зашибить тебя!
Мальчик подходил, косолапя, к вдавившейся в податливый пол гире, пытался её поставить прямо, пыхтел, сердился.
Коверзнев подхватывал его на руки, целовал, кружил по залу.
Не задумываясь над тем, что путь к сердцу женщины лежит через её ребёнка, Коверзнев своей любовью к Мишутке покорил Нину.
Однажды, прощаясь перед сном, она не выскользнула из его рук, прижалась к груди. Опустив глаза, сказала:
— Можешь остаться.
С этого дня он стал ещё более предупредителен и нежен. А Нина, лёжа рядом с ним, думала всю ночь напролёт, что скоро опять со страхом и надеждой будет ждать его писем.
Он уехал в действующую армию вскоре после нашумевшего ареста Сухомлинова.
В июле пришли вести о страшной бойне на Стоходе, Нина ходила по комнатам, заламывая руки, — от Коверзнева давно не было писем.
Потом пришла телеграмма: «Жив здоров целую Мишутку маму». Счастливая, она плакала, закрывшись в спальне, пыталась молиться:
— Господи, ты справедливый и всемогущий… Помни, что он у нас один…
Маша, не обращая внимания на её слёзы, бубнила за дверью:
— Молока не достала. Нечем Мишку кормить… Хлеба скоро не будет… Продали бы, барыня, картинки–то — и хозяин говорил… С деньгами всего купить можно…
В городе говорили об отставке Штюрмера, о том, что Милюков публично обвинил царицу в измене…
Однажды ночью солдаты стреляли вдоль Невского… Бастовали фабрики и заводы…
Слухи о революции становились всё упорнее и упорнее…
62
Ещё перед войной один бойкий журналист писал, что на чугунолитейном заводе Алсуфьева люди работают в таких же условиях, в каких работали рабы в древнем Египте. Вряд ли война что–нибудь изменила.
До изнеможения меся голыми ногами землю, Дуся подбадривала себя тем, что многим женщинам приходится ещё тяжелее: шишельницы ходили с обожжёнными руками и выгоревшими бровями, а мездрильщицы с соседней кожевенной фабрики напоминали покойниц…
Не сразу жизнь её привела к Алсуфьеву. Дуся никак не могла поверить, что Иван сбежал от неё в дороге. Она была уверена, что он отстал на какой–нибудь станции. И поэтому, приехав в Петербург, она целыми сутками встречала поезда, надеясь найти его среди приезжающих. Где, как не на вокзале, он мог её разыскивать, думала она, и с радостью ухватилась за предложение мыть вокзальную уборную — это давало ей возможность быть всё время на станции. Но поезда приходили один за другим, а Ивана не было. Ей всё труднее и труднее становилось нагибаться. Наступала осень, Дуся не видела выхода. Стараясь скопить хоть какие–нибудь копейки, она рылась в поисках объедков в мусорных ящиках… Если бы не огромная любовь к тому существу, которого она ещё не знала, но которое уже ясно ощущала под своим сердцем, она бы наложила на себя руки. Работала она до последней минуты. Добрые люди свезли её в родильный дом, а там одна из соседок по палате дала ей адрес, где можно было найти пристанище. Дождливым мартом Дуся вышла из больницы, бережно прижимая к тугим грудям завёрнутого в мешковину сыночка.
Трамвай привёз её на Нарвскую заставу. Робко показывая встречным бумажку с нацарапанным адресом, она отыскала на окраине покосившуюся хибару.
Хозяйка — неопрятная расплывшаяся старуха с засаленными волосами — лежала в постели.
— Если бы не сломала ногу, ни в жизнь бы не пустила. Куда тебя с робенком–то? — проворчала она.
У Дуси выступили слёзы.
— Раздевайся уж, чего нюни–то распустила, будешь топить печь, носить воду, прибираться. Когда начнёшь работать — расплатишься.
Дуся со страхом смотрела на спящих по углам людей, накрывшихся лохмотьями.
— Чего не видала? С ночной смены люди спят. Будешь жить в моей коморе, чтоб робенок не мешал им.
— Спасибо, тётечка.
Оказалось, что люди жили здесь в две смены. Ни один аршин площади не пропадал у Акимовны. Морщась от боли в ноге, наливая из полуштофа в стаканчик единственно признаваемое лекарство, старуха командовала: