Мы были вместе с самого начала, уточняет Дэвис. Иначе бы этот разговор не мог состояться.
Глава восьмая
Проснувшись, Дэнни долго не мог понять, где он. Заброшенное, затянутое паутиной помещение, кругом грудами свалена какая-то рухлядь — похоже на чердак, куда полсотни лет никто не заглядывал. Он лежал в постели между двумя неправдоподобно мягкими простынями. Их мягкость происходила от ветхости: прогнившая ткань расползалась от малейшего движения. Дэнни лежал нагишом, и его одежды не было нигде в поле зрения.
Чувствовал он себя мерзко. Так мерзко, что сказать просто «у него раскалывалась голова» или «болел живот» — значило бы ничего не сказать, ведь тогда подразумевалось бы, что мерзкое ощущение исходит только от головы или от живота. На самом деле оно охватывало все части и оконечности его тела одновременно: голову, живот, грудь, руки, шею, лицо, глаза, ноги. Обычное похмелье не шло ни в какое сравнение с нынешним состоянием Дэнни. Все ныло, болело и было гадко до такой степени, что он даже не мог произвести движение, которое всегда производил в первую минуту после пробуждения нагишом в незнакомой комнате (что, надо признать, с ним случалось) — оторвать задницу от постели. Иными словами, он не мог встать.
В комнате было темновато, но за узкими окошками вовсю светило солнце, пронзительно щебетали птицы, и от этого Дэнни вскоре начало казаться, что он прозевал что-то важное или куда-то опоздал. Или обещал кому-то позвонить и с кем-то встретиться, но не может вспомнить, кому и с кем. Обычно, если уж такое омерзительное чувство возникало, Дэнни старался поскорее принять вертикальное положение и взять ситуацию под контроль, но сейчас сделать этого он не мог и продолжал лежать неподвижно, как парализованный. В довершение всего вспомнилась спутниковая тарелка: значит, звонить уже никому не надо. Отзвонился.
И это еще было хорошее воспоминание. Или, во всяком случае, теперь оно казалось Дэнни хорошим по сравнению с плохими — с теми картинками, что начали медленно выплывать из его памяти. Выплывали мягкие руки баронессы, ее клокочущий смех, ее губы, близнецы с такими же губами, как у нее, — каждая из этих картинок в отдельности была вовсе не так ужасна, даже совсем не ужасна, но ужасно было то, к чему они все вместе вели. От одной мысли об
Дэнни закрыл глаза, задержал дыхание и прислушался. Слушал не только ушами, а весь обратился в слух, пытаясь определить, есть ли еще кто-нибудь в этой комнате. И особенно в этой постели. Не уловив ни единого звука и ни малейшего движения, Дэнни осторожно разлепил веки и начал поворачивать голову… медленно, очень медленно… Чтобы, если окажется, что рядом все же кто-то есть, успеть вовремя зажмуриться.
В постели, во всяком случае, он был один — убедившись в этом, Дэнни испытал огромное облегчение. Слава богу, никого! Ему удалось приподняться на локте. Да, сейчас никого, но совсем недавно кто-то был. На древней пожелтелой подушке осталась вмятина, ниже вмятины простыня расползалась на узкие полоски, как какой-нибудь экспонат из коллекции средневековых тканей. По краю простыня была вышита блеклыми цветами; когда Дэнни провел по ним рукой, их длинные стебли легко отделились друг от друга. Потом он зачем-то откинул выцветшее зеленое бархатное покрывало вместе с верхней простыней и осмотрел место рядом с собой. На ветхой ткани нижней простыни темнела серая размазанная полоса с ладонь длиной: то ли пыль, то ли пепел, то ли горстка раздавленной моли.
Это оказалось последней каплей: Дэнни вскочил с кровати, несмотря на подступившую тошноту, точнее, как раз из-за нее. Блевотина уже рвалась из него — он едва успел вывеситься в ближайшее от кровати стрельчатое окно. Правда, вышла одна только слизь: от вчерашнего обеда в желудке мало что осталось. Когда, покончив с делом, Дэнни заполз обратно в комнату, его сильно трясло.