В своей решимости предельно точно отображать увиденное Вермеер отнюдь не гнушался механическими устройствами, которыми так гордился век. Отсюда порой преувеличенные, как на фотографии, пропорции и отсюда же свет, дробящийся на крохотные бусины, не видимые обычным зрением, но возникающие на видоискателе старинного фотоаппарата. Существует мнение, что Вермеер использовал приспособление, называемое камера-обскура, которое позволяет получить проекцию наблюдаемого объекта на белом листе бумаги; но мне кажется, что он скорее пользовался ящиком с линзой и стеклянной пластиной, расчерченной на квадраты (перспективной рамкой): смотрел через линзу и скрупулезно воспроизводил то, что видел. Само собой разумеется, Вермеер овладел учением о перспективе, которое в 1650-х годах обрело новую жизнь на фоне общего подъема математики. Но вот парадокс: строго научный подход к опыту в конце концов приводит к поэзии. Быть может, потому, что восприятие света внушает всем нам почти мистический восторг. Чем еще объяснить нашу радость при виде оловянных и белых сосудов на полотнах Вермеера? Конечно, происходит это отчасти благодаря его индивидуальной чуткости к свету, но едва ли она могла развиться в стороне от чисто голландского любования материальными вещами, породившего национальную школу натюрморта и часто граничащего с одухотворением материи (не знаю, как еще это выразить). Вермеер – это, если угодно, эстетический эквивалент той страсти к объективному наблюдению, которой были охвачены выдающиеся голландские ученые.
Проблема в том, что стоит попытаться укоренить искусство в обществе, как тут же попадаешь впросак. Главный живописный шедевр визуальной фактографии был создан не в атмосфере научного знания, царившей в Голландии, а при насквозь суеверном, косном, консервативном дворе испанского короля Филиппа IV: полотно Веласкеса «Менины» («Фрейлины») написано за пять лет до лучших интерьерных картин Вермеера. Я не собираюсь делать далекоидущих выводов, однако хочу заметить: привлекать произведения искусства для иллюстрации истории цивилизации – это одно, а представлять дело так, будто бы определенные общественные условия рождают произведения искусства или с неизбежностью задают их форму, – совсем другое.
Основанная на глубоком знании, безупречная точность Питера де Хоха и Вермеера, как и мощное воображение Рембрандта, около 1660 года достигли своего апогея. В 1670 году был издан «Трактат»[115]
Спинозы. За истекшие десять лет Голландия уступила интеллектуальное лидерство Англии. Предвестием перемен стал 1660-й, когда Карл II отплыл от голландского берега в Схевенингене, чтобы вернуться в Англию. Это означало конец изоляции и пуританской строгости, сковавших Англию на полтора десятка лет. Новообретенная свобода движения ожидаемо привела к всплеску накопившейся энергии. В такие исторические моменты обычно находятся необычайно одаренные люди, которые только и ждут благотворных перемен, как корабли ждут прилива. В данном случае такая картина наблюдалась в Англии, где появилась целая группа блестящих натурфилософов, первых членов Лондонского королевского общества: Роберт Бойль, которого называют отцом химии; Роберт Гук, усовершенствовавший микроскоп; Эдмунд Галлей, предсказавший возвращение кометы, впоследствии названной его именем; и Кристофер Рен, молодой геометр и в то время уже профессор астрономии.Над всеми этими замечательными учеными возвышается Ньютон, один из трех-четырех англичан, чья слава не знает национальных границ. Не стану притворяться, будто прочел его «Математические начала»[116]
, а если бы и прочел, понял бы не больше, чем Сэмюэл Пипс, тогдашний президент Королевского общества, которому представили опус Ньютона на одобрение. Приходится верить на слово, что там содержится математическое обоснование устройства Вселенной, которое триста лет считалось неопровержимым. Этот труд – одновременно кульминация века наблюдений и священная книга следующего столетия. Александр Поуп, скорее всего, как и я, Ньютона не читавший, выразил общие чувства своих современников:Параллельно с изучением света велось изучение звезд. В Восьмиугольной комнате Королевской обсерватории в Гринвиче, учрежденной, как гласит указ Карла II, «для определения долготы разных мест и для содействия мореплаванию и астрономии», мы можем собрать в пучок все нити этой главы – свет, увеличительные стекла, систематическое наблюдение, морскую навигацию и математику. Когда смотришь на эстамп с изображением Восьмиугольной комнаты, возникает точно такое же ощущение, как перед картиной с рыночной площадью в Харлеме: сделай шаг – и окажешься внутри.