В глубине дома находилась святая святых – рабочий кабинет Жасинто. Его массивное обитое кожей аббатское кресло с гербами датировалось XIV веком, а вокруг него висели многочисленные слуховые рожки, которые, на фоне драпри цвета плюща или цвета мха, казались спящими змеями, висящими на стене старой фермы. Я никогда но мог без удивления вспомнить его стол, сплошь заставленный хитроумными и изящными инструментами для разрезания бумаги, нумерации страниц, оттачивания карандашей, соскабливания помарок, оттисков дат, нагревания сургуча, подкалывания бумаг, проставления печати на документах! Одни были никелевые, другие – стальные, сверкающие и холодные, и, дабы овладеть каждым из них, приходилось много и усердно трудиться; иные инструменты с тугими пружинами, с блестящими остриями кололись п делали свое дело: на длинных листах ватманской бумаги, на которых он писал ж которые стоили пятьсот рейсов, я не раз обнаруживал капли крови моего друга. Но он полагал, что для писания писем (других произведений Жасинто не создавал) все они ему, необходимы, равно как и тридцать пять словарей, учебники, энциклопедии, справочники и руководства, занимавшие особый шкаф в форме узкой башни, который тихо вращался на своем пьедестале и который я окрестил «Маяком». Но главным образом придавали этому кабинету на редкость цивилизованный вид стоящие на дубовых подставках большие аппараты, облегчающие работу мысли: пишущая машинка, копировальные приборы, аппарат Морзе, фонограф, телефон, театрофон и разные другие приспособления, все – из сверкающего металла, все – с длинными проволоками. В тиши этого святилища постоянно раздавались отрывистые, глухие звуки. Тик-тик-тик! Длинь-длинь-длинь! Крак-крак-крак! Трр-трр-трр!.. Это включал свои аппараты мой друг. Все эти проволоки, соединившись с внешним миром, транслировали внешний мир. Но, к несчастью, они не всегда вели себя послушно и дисциплинированно. Жасинто увековечил на фонографе голос советника Пинто Порто – жирный голос оракула – в тот момент, когда он восторженно и авторитетно заявил:
–
И вот однажды теплым вечером, накануне дня святого Иоанна, мой архицивилизованный друг, желая поразить своим фонографом неких любезных дам по фамилии Гоувейас (родственниц Пинто Порто), заставил прорезаться сквозь устье аппарата, похожее на трубу, знакомый жирный голос оракула:
–
Однако то ли по неумению, то ли по неловкости он явно повредил какую-то пружину, ибо фонограф неожиданно начал повторять изречение советника бесконечно и без передышки, все более звучно и жирно:
–
Напрасно бледный Жасинто терзал аппарат дрожащими руками. Восклицание повторялось, оно ворковало величественно и сентенциозно:
–
Устав от борьбы, мы ушли в отдаленный зал, наглухо завешенный аррасскими тканями. Тщетно! Голос Пинто Порто, неумолимый, жирный, проникал туда и сквозь аррасские ткани:
–
В бешенстве закрыли мы подушкой устье фонографа, набросали сверху одеяла и плотные покрывала, дабы заглушить этот гнусный голос. Все было тщетно! Сквозь кляп, сквозь толстую шерсть, голос глухо, но сентенциозно хрипел:
–
Любезные дамы по фамилии Гоувейас в смятения и отчаянии обмотали головы шалью. Мы удрали на кухню, но и там был слышен удушенный, харкающий голос:
–
Мы в ужасе выбежали на улицу.
Было раннее утро. Толпа юных девушек возвращалась от фонтанов с охапками цветов и пела:
Вдыхая утренний воздух, Жасинто вытирал пот, медленно струившийся по его лицу. Вернулись мы в «Жасмин», когда жаркое солнце стояло уже высоко. Как можно осторожнее открываем двери, словно боясь кого-то разбудить. О ужас! В прихожей мы слышим приглушенные, сиплые звуки: (?…
Куда сильнее, нежели этот устрашающе цивилизованный кабинет, привлекала меня столовая своим простым, незамысловатым и уютным убранством. За столом могло разместиться только шесть друзей, коих Жасинто выбрал, руководствуясь своими литературными, художественными и философскими интересами, и которые среди аррасских ковров, изображавших классические залитые светом холимы, сады и гавани Аттики, регулярно устраивали пиры, своей высокой интеллектуальностью напоминавшие пиры Платона. Каждое движение вилок сопровождалось мыслью или же словами, в которые мысль искусно облекалась.