Лунною ночью, гуляя по улицам древнего города, князь-начальник полюбил древний каменный город и днем, узнавая его в старинных вещах, подходит к Тараканнице. У зябкой старухи и в теплое время стоит горшочек с углями, а в зимнее время пар столбом валит от Тараканницы. У кого спичек нет, подходят к теплой старухе закуривать, и она достает из-под юбки красный уголек. Там в тепле у Тараканницы хранятся и всякие древние вещи. Только божественное старуха держит в ящике-столе напротив себя.
– Никола Угодник, Божья Матушка, обоим вместе более тысячи лет, ровесники! – предлагает старинные иконы Тараканница.
– Дай луковицу! – требуют чужеспинники. Протирают луком черную икону, яснеет Никола Угодник: могучий лоб, плешинка, кудерки седые, глаза милостивые, прекрасные.
– Хорош Никола! – шепчут друг другу чужеспинники.
– Чем хороший? Тараканы съели, – нарочно громко говорит Царь-баба.
И цену сбивает. Не будь княгини – нищим ушел бы отсюда князь.
Там под капустным листом – крест византийский, там кровавый сверкает на солнце рубин, там голубые перегородчатые эмали, какие-то очи из той страны, словно дневные звезды, воспоминания о больших ночных звездах.
Есть какая-то лунная отрава в этих старинных чудесных вещах, укрывшихся на площади, окруженной сенными и дровяными возами.
– Почем дрова, почем сено? – спрашивает Царь-баба, а князь, как отравленный, как заколдованный, встречается глазами только с эмалями.
Княгиня спешит вернуть князя сюда, в этот обыкновенный мир: князь мог бы и тут любоваться солнечным светом, душистым сеном, зелеными пирамидами овощей и золотистыми бородами бороволоков. Но князь не хочет возвращаться домой, спорит, как маленький, и с помощью друзей увлекает княгиню к седой башне, где, по сказаниям, есть ход из крепостной стены в Семибратский курган.
Седая башня, насквозь пробитая ядрами, стоит у начала подземного хода среди целого поля, засыпанного обломками другого какого-то огромного здания. Обломки под ногами, словно грешники скрежещут зубами. Испуганный, под сводами уцелевшего алтаря филин мечется, летит к отверстию, ошибается, ослепленный солнечным светом, летит к другому окну и бьется у железной решетки. В алтаре на земле есть черная ямка: это бродяги кашу варили, а некогда на этом самом месте престол Господний стоял. В церкви, где когда-то народ собирался, теперь стоят кусты бузины, березка белая, стройная посредине между ними, словно венчается, и корявые, скрюченные, низенькие, но старые осинки в притворе шепчутся, вспоминают, как некогда их бабушка тоже венчалась тут.
Очарованный каким-то видением прошлого, стоит на этом месте князь и видит ему только видные образы.
– Тут должен быть ход в Семибратский курган! – говорит князь.
– Ну и Бог с ним, что ж тут хорошего? – отвечает княгиня и уводит князя на мостовую обыденного города Белого.
И так год прошел и два, и три. Бог все не давал князю наследника.
– Царь-баба проста ходит, – осуждали мужики княгиню, – живет, как почка в жиру.
Князь снова и сильнее прежнего задумался, а в городе говорили о задумчивом князе:
– Начальник ретивый и добрый; всем хорош, только чуть-чуть с толоконцем.
В городе не винили княгиню в бесплодности.
– Наш начальник с максимцем! – говорили о князе. – Это все он.
Сказать, что значит «с максимцем», никто бы ясно не мог, но только не винили княгиню.
И еще прошел год, и еще, наследника не было, имение росло и росли у князя с княгиней несогласия.
Бывало, молча едут из города в Юрьево, только пока гремят колеса по грубым мостовым. Но только выехали за город на мягкую полевую дорогу, княгиня придирается к чему-нибудь и начинает князя пилить. Она цепляется за все, что только видит, слышит, мучится сама, стараясь ухватиться за что-то главное, отчего бы князь вдруг взорвался и весь оказал бы себя, но главное не дается княгине. И так едут они, пленный князь и молодая княгиня, ожидающая сильного ответа на свои бабьи слова. Но князь все молчит и молчит. Обоз, представляется князю, идет обоз по накатанной дороге, а пролетка скачет по камням и вечно будет скакать и никогда не обгонит обоза.
Князь вдруг начинает рукой крутить, будто вертит маслобойку за ручку.
– Что с тобой? – на минуту обеспокоенная, спрашивает Царь-баба.
– Зуб ноет, – притворяется князь. Помолчат немного, и опять она пилит.
– Барин, – хочет и не может сказать Стефан, – барин, да что ты молчишь, что ты смотришь на бабу, побей ты ее!
Поднять бы старого Гурьича, посмотрел бы он вокруг себя на эту голую землю, на баб-распашонок, на деловитую княгиню, задумчивого князя; вздохнул бы старый Гурьич и осудил:
– Слаб стал человек, князь землю осилить не может. Землю возьмешь в руки – хорошо, она возьмет тебя – худо, и тошно на человека смотреть!
Трезвый Стефан – золотые руки: он и кучер, он и конюх, и сторож, и староста. Пьяный Стефан – весь в дьяволах. Не любила княгиня пьяных и давно прогнала бы Стефана, да ничего не поделаешь: нет мужиков, все на стороне, одни бабы в Юрьеве, старые старики да малые дети; бабы сеют, бабы пашут, бабы косят, но за кучера никак нельзя посадить распашонку.