Было решено, что за пятьдесят франков мост будет опускаться каждый день после полудня. И всякий раз, когда они приходили, дети были уже там, и мальчуган опускал мост и по — военному отдавал им честь, пока они переходили на другой берег, а затем дети тут же бежали в деревню покупать себе мороженое.
Разумеется, это были маленькие Эмберы.
Гарантье слушал рассказ Ла Марна, завтракая у раскрытого окна своего номера. Он сидел в кресле, с подносом на коленях, в своем красивом домашнем халате из жемчужно-серого шелка, и бросал крошки чайкам, подхватывавшим их на лету. Ла Марн стоял, прислонившись спиной к окну, воротник его пальто был приподнят, волосы теребил ветер.
— Так что вы можете быть более-менее спокойны, — сказал он. — Вероятно, мы отправимся в следующий четверг. Если только он раньше не передумает. Я готов помочь ему в этом, как только могу. Но у меня мало шансов одержать победу там, где ваша дочь…
— Прошу вас, — сказал Гарантье.
— Подлец, — сказал Ла Марн без гнева. — Подлецы… — поправился он. — Поколение подлецов. Борцы за обреченные идеи… Они считают, что следует наказывать идеи, которые плохо себя ведут.
Он взял с подноса гренку, разломил ее и бросил чайкам. В небе было несколько облаков — ровно столько, сколько требовалось, чтобы утихомирить солнце. Ла Марн сунул последние крошки себе в рот и ухмыльнулся.
— Итак. Мне не удастся пережить большую любовь, вот и все. Вам уже известно, что я живу сугубо через других людей?
— Это врожденное, — сказал Гарантье. — Легко поддаётся диагнозу. Это то, что, как правило, называют потребностью в братстве.
— Да, банальная форма паразитизма, — сказал Ла Марн.
Гарантье положил себе в кофе кусочек сахара. Своими манерными жестами он так походил на буржуа-декадента, что это даже слишком бросалось в глаза, подумал Ла Марн. Это выглядело вызывающе. Почти тягостно.
— Так что вместо того, чтобы пережить большую любовь — их любовь, конечно же, — и иметь детей — их детей, — я отправлюсь в Корею, чтобы погибнуть там за великое дело — их дело. Или в Индокитай. Если только, конечно, он до этого не передумает.
— По-вашему, это возможно? — спросил Гарантье.
— Не могу вам сказать, — коротко ответил Ла Марн. — Я ни разу не испытал большой любви.
Гарантье улыбнулся. Чайки над балконом были само олицетворение волнения и беспокойства.
— Во всяком случае, — сказал Ла Марн, — я еще сохраняю надежду. Даже собираюсь помолиться за это. Пойду к Вилли и напьюсь с ним. Вновь стану Бебдерном. Это мой способ упасть на колени и воздеть руки к небу. Надеюсь, что небо меня услышит и они поженятся или еще что-нибудь в этом роде.
— Бедный Вилли, — сказал Гарантье.
— Фу, — произнес Ла Марн с презрением. — В нем нет чувствительности.
Гарантье ничего не сказал. Ему нравилось жить среди заблуждений. Это порождало в нем ощущение безопасности, уюта.
— Во всяком случае, не распространяйтесь на этот счет, — попросил он. — Не давайте ему ложных надежд. Он сердечник.
— Положитесь на меня, У меня нет причин доставлять ему удовольствие. Впрочем, счастливый Вилли — это было бы уже совсем не смешно.
Гарантье бросил еще несколько крошек птицам. На его спокойном и бледном лице — сероватая монотонность, но ведь надо же было скрывать невозможную молодость сердца, подавлять непобедимую веру в любовь, — сами морщины, казалось, были расположены в нужных местах, с продуманной изысканностью какого-нибудь Клее[30]
. Можно было бы сказать, что он стремится достичь полного абстрагирования, возможно, надеясь полностью раствориться так, чтобы от него осталась лишь одна сардоническая улыбка, висящая в воздухе, как улыбка Чеширского кота. В каждом жесте, в каждом замечании читалось желание отстраниться. Его чувствительность удовлетворялась теперь лишь с удаленностью от предметов. Жизнь тогда представала как некая изысканная вежливость вещей, куртуазность, распространившаяся на все, — и грубость отступила на всех фронтах, — короче говоря, во всем присутствовала цивилизация. В то время как пять миллионов человек умирают сейчас в Азии от голода, подумал он.— Борцы за обреченные идеи, — прошептал он. — Западный мир, терпимость, свобода…
Он бросил несколько крошек птицам.
— Марксизм совершил ошибку, наделив персонажей Лабиша чувством трагедии. Он вывел их из водевиля. Марксизм превратил простых буржуа-рогоносцев в сознательных героев, взбунтовавшихся против судьбы. Таким образом он плюнул достоинством в душу западного мира, который, казалось, должен был закончить пошленькой постельной пьеской. Ему, похоже, удастся увести француза от сладости жизни, американца от его матери, англичан от них самих, немцев от других, а любовников — от их единственной любви. Я очень опасаюсь, как бы, отравив все их источники наслаждений, он не навязал им своего собственного пути спасения.