— Никакой! — Потом продолжал: — Мы всегда считаем, что если что-нибудь нам желательно, то, значит, оно должно на самом деле существовать. И если человек не верит в то, что это желательное для него существует, его почему-то осуждают. Большинство людей с удовольствием жили бы еще раз, для того чтобы продлить свое существование или для того, может быть, чтобы исправить свои ошибки и пожить более счастливо. Некоторым, однако, этого не требуется — они удовлетворены полученным опытом и готовы подвести под своей жизнью черту. Если кто-нибудь смотрит действительности в глаза и честно заявляет: «Я ничего не знаю и не вижу ни малейших доказательств того, что мы будем жить снова», — то зачем нужно этого человека высмеивать, порочить и, говоря образно, изгонять из конгрегации праведников, куда тем временем устремляется как в удобное убежище множество лицемеров, обманщиков и глупцов? Разве не разумнее и не лучше сказать «я не знаю» или «я не питаю надежды»? Что бы ни проповедовал апостол Павел, я знаю, что Надежда — это еще не Истина. И, во всяком случае, не стану лицемерить. Если другие верят в бессмертие, я уважаю их право так верить. Но я ненавижу фанатиков, которые охотно отправили бы меня в ад за то, что я ее хочу притворяться. — Немного помолчав, он добавил: — Бог не драматург. Его творения умирают обычной смертью, без драматизма. Они участвуют в трагедиях, где нет кульминационного момента, и, погибая, не торжествуют над злом. Они умирают покорно и беспомощно, просто умирают — и все.
Дни Мануэла Мансарта текли тихо и безмятежно, несмотря на напряженную обстановку в стране и во всем мире. Однажды утром Джин повезла его в Бруклинский ботанический сад полюбоваться осенней прелестью цветов и деревьев. Она видела, что Мануэл постепенно слабеет и сам это сознает. На обратном пути, когда они ехали по мосту через Ист-Ривер, Мансарт, глядя на смутно обозначившиеся впереди высокие силуэты Манхэттена, тихо запел:
Когда они подъехали к многоквартирному дому, где жил Ревелс, Мансарту понадобилось больше помощи, чем обычно, и при посадке в лифт, и при входе в квартиру. Когда Джин усадила его в кресло, укутав колени пледом, Мануэл тихо сказал:
— Собери моих разбросанных по всему миру детей, всех до одного. Дуглас, мой первенец, в Чикаго со своей женой; позови их, а заодно и их дочь с ее мужем и ребенком — они в Калифорнии. Ревелс здесь, но его сын Филип живет на Гавайях, среди прекраснейшей в мире природы. Не забудь пригласить и его и Мэриан — Гарри Бриджес отпустит их. Соджорнер и ее епископ охотно поспешат ко мне из Африки. Мне хочется еще раз взглянуть на Джеки и Энн, на брата и сестру Мэриан и на их мать. Кроме того, в Атланте живут двое молодых людей по фамилии Болдуин — внебрачные сыновья покойного Джона, ничуть не похожие на своего отца, а в Арканзасе — молодой Моор. Может быть, они тоже приедут. Я все еще надеюсь, что сын Дугласа Аделберт вернется из Европы. Прошу тебя, пошли ему телеграмму. Как будет хорошо, если в момент моей кончины, которая, как я уверен, теперь не за горами, вокруг меня соберется весь мой выводок. А ты, моя дорогая, верная Джин, всегда со мной. Я хочу, чтобы мы попрощались все вместе на этой старой, недоброй, но прекрасной земле.
Получив извещение, близкие Мануэла Мансарта тронулись в путь — поездами и самолетами, в такси и в своих машинах по дорогам, рекам и океанам, — чтобы быть возле его ложа. Они прибывали то поодиночке, то парами, то целыми семьями, встревоженные и расстроенные. После первых приветствий старшее поколение заговорило о своих семейных делах, о судьбе своих детей, о текущих международных событиях, об экономическом положении страны, о погоде, модах и нарядах. Постепенно все как бы разбились на возрастные группы, и в один ненастный вечер молодежь забралась на крышу и уселась там под моросящим дождем, прижавшись друг к другу и прикрывшись зонтами и плащами. Взоры всех были устремлены на запад, где на противоположном берегу Гудзона смутно виднелись отвесные скалы Нью-Джерси. Кто-то заговорил — в темноте трудно было различить, кто именно.