Дорофеев мог бы, конечно, поспорить с сыном, по спорить вдруг расхотелось. Вспыхнувшее было раздражение ушло, и вместо него, как обычно, пришли удовольствие и гордость: вот он какой, мой Антон. Пускай в его построениях много детского, бог с ним. Главное, парень думает, самостоятельно, серьезно думает.
Он потрепал Антона по плечу, и тот сразу откликнулся:
— Ты только не пойми меня так, что я тебя хочу обидеть! Или твоих знакомых. Салоны, в конце концов, существовали всегда. И многие в них бывали. И ничего, терпели. Пушкин, между прочим…
Ночью, когда Антон уснул, Дорофеев долго еще думал об этом разговоре. На душе у него, как всегда, когда он общался с сыном, было радостно. И голова работала ясно, точно Антон ввел туда какой-то катализатор, оживив начавший уже уставать и лениться мыслительный аппарат. «Старость, — рассуждал Дорофеев, — начинается не тогда, когда не можешь думать, а когда думать (да и чувствовать!) становится лень, вот и начинаешь для экономии сил пользоваться блоками, готовыми решениями. А собственную глупость, равнодушие и всеядность (а иногда и трусость) объявляешь высшей мудростью. А насчет салонов он, конечно, прав. Они существовали всегда, но всегда и… раздражали. Но там ведь и завсегдатаи были другие — бездельники, как правило. А эти? Среди лосевских гостей тунеядцев как будто не водится. Может, просто у них профессиональный интерес не главный, не совпадает с жизненным? Как два вектора, различные по величине и направлению. Чем больше между ними «ножницы», тем больше внутри этих «ножниц» пустоты. «Всяк сверчок знай свой шесток»… Не нашли своего шестка, не сумели. Или нашли, да не могут примириться, уж больно неказистый, непрестижный оказался шесток, вот и мечутся, доказывают себе и окружающим, что для них главное не их ремесло, а, допустим, Искусство и Литература.
Ему совсем расхотелось спать, он на цыпочках вышел в кухню, поставил на огонь чайник, распахнул форточку. За окном падал снег, спокойный и чистый. И в кухне сразу запахло снегом. Вот тебе и феномен — вода запаха не имеет, а снег имеет: кто-то — Бунин, что ли? — даже писал, будто это запах яблок. В чем же дело, Всеволод Евгеньевич, ученое вы светило? А все-таки вы счастливец, хоть и невежда в части гобеленов. Скоро, между прочим, станете профессором. Кстати, благодаря все тому же дедуле Лосеву, поставляющему вам аспирантов. Нет, вы счастливчик, везучий, как пьяный черт, тьфу, тьфу, тьфу, чтоб не сглазить! А с сыном как повезло? Тьфу, тьфу.
Утром, едва успев продрать глаза, Дорофеев изложил Антону свои соображения. Сын слушал очень внимательно, но презрения к наглым сверчкам, не желающим довольствоваться отведенными шестками, не разделил.
— Очень многие не виноваты, что так получилось, — сказал он, — это тебе подфартило — выбрал себе физику и стал физиком, а другой, может, всю жизнь мечтает быть, допустим, послом… а приходится работать начальником отдела снабжения! И совсем не потому, что таланта не хватило.
— Талант всегда пробьется, — начал Дорофеев, но по лицу сына тотчас понял, что понес пошлятину. Хотел поправиться, замолчал, а потом как-то не вышло продолжить разговор — торопились с лыжами в Сокольники.
Вечером Антон уехал в Ленинград.
…А Всеволод Евгеньевич, действительно, той же весной получил профессора…
О том, как ему повезло с сыном, он думал сейчас, шагая по оплывающей от зноя Петроградской стороне. Что бы там ни сообщила Инга, одно было ясно: ничего такого, что заставило бы его покраснеть за Антона, случиться не может.
А может, дело в какой-нибудь потенциальной разлучнице-невестке? Для Инги женитьба сына, естественно, кошмар и крах. Во-первых, достойной кандидатуры для нашего принца не существует в природе, во-вторых… Если у Антона будет своя семья, Инге нечем станет жить.
Он решил пройти еще остановку до Сытного рынка. И купить Инге цветов.
III
Инга ждала Дорофеева на лестнице: высмотрела в окно. Она еще больше похудела, глаза беспокойные и несчастные. Едва успев поздороваться, зашептала, оглядываясь на дверь:
— При маме — ни о чем серьезном. К ней скоро придет ученица, тогда…
— Но он… здоров?
— В этом смысле все слава богу, нет, тут другое… — и уже громко: — Какие чудные ромашки! Спасибо, милый. Мои любимые! И черешня, бог мой! Мама! Мама!.. Не слышит.
— До сих пор дает уроки? Ей же… постой, семьдесят четыре?
— Три четверти века, Сева, в феврале отпраздновали юбилей.
(А он-то забыл, начисто забыл, скотина…)
— Ты проходи. И перестань так волноваться, у нас все как было. Видишь, даже обои. Как при тебе.
— Всеволод!.. Боже! Сколько лет… Очень, оч-чень рада, дорогой мой. Черешня? Мне?! Прелесть! Чрезвычайно тронута — знаете, не избалована излишним вниманием, с тех пор как мы… впрочем, что говорить! Инга, в чем дело, что случилось? Почему ты держишь гостя в передней? А вы повзрослели, возмужали, но прекрас-сно выглядите, настоящий мужчина!
Элла Маркизовна стала еще более величественной. В отличие от Инги она пополнела, но держалась все так же прямо и осанисто.