Его братья — солдат и священник — приняли бы смерть покорно, как требует их долг. Так же, видимо, поступил бы и его брат — судья, хотя он постарался бы оспорить приговор и, возможно, переубедил бы своего палача. «А я? — спрашивал себя Эдриен. — Как ужасно умирать за убеждения, которых не разделяешь, умирать на краю света, не утешаясь даже тем, что твоя смерть кому-то принесёт пользу, что о ней кто-то узнает!» Когда человеку не нужно защищать кастовую или национальную честь, когда его ставят перед дилеммой, требующей немедленного решения, ему некогда взвешивать и обдумывать свои поступки и приходится полагаться на интуицию. Тут всё зависит от характера. А если характер таков, каким, судя по стихам, наделён молодой Дезерт; если человек привык противопоставлять себя окружающим или, по крайней мере, внутренне отчуждён от них; если он презирает условности и прозаическую английскую твердолобость; если он втайне, вероятно, больше симпатизирует арабам, чем своим соотечественникам, он почти неизбежно должен выбрать то, что выбрал Дезерт. «Бог знает, как поступил бы я сам, но я понимаю его и в какой-то мере сочувствую ему. Что бы ни было, я на стороне Динни и помогу ей, как она помогла мне в деле Ферза».
И, придя к заключению, Эдриен почувствовал, что ему стало легче.
Хилери вырезал модель римской галеры. В молодости он пренебрегал классическими науками и по этой причине стал священником, хотя давно уже перестал понимать, как это случилось. С чего ему тогда вздумалось, что он создан для духовного сана? Почему он не сделался лесничим или, скажем, ковбоем, не взялся за любое ремесло, которое позволило бы ему жить на воздухе, а не в самом центре прокопчённых городских трущоб? Верил он или нет в своё призвание? А если не верил, то к чему же он был призван? Размечая палубу корабля, подобную тем, под которыми по воле римлян, этой древнейшей разновидности твердолобых, исходило потом великое множество иноплеменников, Хилери размышлял: «Я служу идее, ставшей фундаментом для такой надстройки, которая не выдерживает критического рассмотрения». А всё-таки на благо человечества стоит поработать! Каждый делает своё дело — и врач, чья профессия сопряжена с шарлатанством и формализмом, и государственный деятель, прекрасно сознающий, что демократия, которая сделала его государственным деятелем, олицетворяет собой ничтожество и невежество. Каждый пользуется формами, в которые не верит; больше того, каждый призывает ближних уверовать в эти формы. Практически жизнь — это непрерывный компромисс. «Мы все — иезуиты и прибегаем к сомнительным средствам во имя благих целей, — подумал Хилери. — Мой долг — умереть, если нужно, за моё облачение, как солдат умирает за честь мундира. Но я, кажется, понёс ерунду!»
Зазвонил телефон, и в трубке раздалось:
— Викария!.. Да, сэр!.. По поводу девочки. Оперировать поздно. Хорошо бы вам приехать, сэр.
Священник положил трубку, схватил шляпу и выбежал из дому. Бдение у смертного одра Хилери считал самой тягостной из своих многообразных обязанностей, и, когда он выскочил из такси у подъезда больницы, на его морщинистом лице читалось подлинное смятение. Такая малышка! И он ничем ей не поможет, разве что пробормочет несколько молитв да подержит её за руку. Родители преступно запустили болезнь, оперировать поздно. Их стоило бы упрятать в тюрьму, но прежде нужно засадить туда всю британскую нацию, которая до последней минуты не позволяет ущемить свою независимость, а когда наконец позволит, уже бывает поздно!
— Сюда, сэр! — сказала сиделка.
В приёмном покое, сверкающем белизной и порядком, Хилери увидел распростёртую под белой простынёй фигурку с окаменевшим и помертвевшим лицом. Он сел рядом, подыскивая слова, которые могли бы скрасить последние минуты ребёнка.
«Молиться не буду, — решил он. — Слишком молода».
Глаза девочки, поборов вызванное морфием оцепенение, испуганно забегали по комнате и наконец остановились — сперва на белой фигуре сиделки, затем на халате врача. Хилери предостерегающе поднял руку и попросил:
— Вы не оставите меня с ней на минутку? Доктор и сестра вышли в соседнюю палату.
— Лу! — тихонько окликнул Хилери. Звук его голоса отвлёк девочку и рассеял её испуг. Глаза её перестали блуждать, — она поймала улыбку священника.
— Здесь чисто, хорошо, правда? Лу, что ты больше всего любишь?
С бескровных запёкшихся губ слетел чуть слышный ответ: «Кино».
— Тут показывают его каждый день, два раза в день. Ты подумай только! Теперь закрой глазки и как следует усни, а когда проснёшься, начнётся кино. Закрой глазки! Я тебе кое-что расскажу. Ничего здесь с тобой не случится, — я же рядом, видишь?
Ему показалось, что ребёнок закрыл глаза, но внезапно боль снова пронизала девочку. Она захныкала, потом вскрикнула.
— Боже милостивый! — тихо простонал Хилери. — Доктор, ещё укол, скорее!
Врач впрыснул морфий.
— Оставьте нас опять вдвоём.
Врач выскользнул из комнаты, и улыбка Хилери медленно притянула к себе взгляд девочки. Он притронулся пальцами к исхудалой ручонке:
— Ну, слушай, Лу.