— Ну не я, так бабка сказывала, отзынь, Мария, не встревай, когда старшие говорят. Так вот чего… Улит, из Москвы бородатый приезжал лет десять назад, по этому делу, по росписи, значит… Так плакал! Портфель кинул, на камень присел и ну рыдать, да в голос! Мы с ним две бутылки выпили… — Спирька осекся, на Марию покосился.
— Вам, чертям, и ведро дай — слупите, — та не преминула заметить.
— Кто это?
— Где, Улит? — Спирька за Улитой к окну. — А… Цыбин, сосед, ну его к свиньям, нехороший он. Безвредный, но… Кто его знает!
— Он страшный! — вскрикнула Улита так, что Спирька с Марией вздрогнули. — Очень… очень! Вижу я! Страшно-о-о!
Закачалась Улита из стороны в сторону, лицо ее задергалось. Обхватила руками колени подогнутые, ссутулилась, волосы по плечам струями текут, а глаза шире и шире. И кажется, нет предела их раскрывающейся безмерности. Безумием и вечностью пахнуло в лица растерянным Марии и Спирьке Тереховым. Закружило в омуте волн бесчисленных, что струились из фиолетовых глаз болотной девчонки… Раздвинулись границы видимого, замерцали в пространстве колючие звезды, и словно из недр Земли вековечной зазвучал прекрасный голос, надрывно зазвучал, на пределе, рождая гулкое, напряженное эхо…
Опрокинулась Улита на спину, тело дугой выгнула, стонет, голову руками сжала от боли невыносимой! А Спирька…
Он не отрываясь смотрел в Улитино лицо, пытаясь вспомнить во что бы то ни стало улыбку! Мертвенную, до боли знакомую, жутковатую улыбку человека, которого он знает! И вскрикнул вдруг, и со стула слетел, схватил Улиту за крохотные плечи. Он вспомнил!
На лице болотной девочки, кикиморы сказочной, — стыла улыбка Демида Цыбина. Демида, убивающего корову…
Потом Мария Улиту спать уложила. Полушубком прикрыла, погладила и слова хорошие пошептала. И сами легли, не разговаривая, не тревожа то странное состояние сопричастности чему-то неведомому, прекрасному, сказочному и опасному одновременно…
Тайна ходила по их темной избе, заглядывала в укромные углы, наполняла сердца тревогой, ожиданием… И ответственностью родительской.
Сопело на печи, вскрикивало во сне «чудо-юдо» болотное, кикиморушка большеглазая, дитенышка ненаглядная.
Кот Филимон на лавке сидел, ушами тишину подстригал, на составные части каждый шорох раскладывал. И Гоша, волкодав грубый, тоже у крыльца притаился, тяжелую башку на лапы положил — мало ли что.
У председателя колхоза Пашкова с сорок второго в правом бронхе осколок сидит. Маленький, с две головки спичечные, а вредный. Залетел он туда в коротком ночном бою, когда от роты, где Пашков служил, всего семеро осталось. Вернее, восемь, если Клаву считать, медсестру. Правда, Клава теперь не Клава, а Клавдия Егоровна Утекина, второй секретарь райкома партии. Ну, не о ней рассказ… Так вот, остаток роты жалкий почти три месяца по лесам скитался, пока на партизан не вышел. У Пашкова рана зарубцевалась, зажила, а осколок, конечно, остался. С той поры и кашляет, особенно в непогодь и если тяжелое что поднимет.
С той войны страшной много воды утекло. У Пашкова семья, сам пятый, успел из бригадиров в председатели выйти. А кусок железа сидит! На рентгене хорошо виден: маленький, края неровные, формой в месяц народившийся или серп. Пашков так кашлять стал в последнее время, что синевой землистой с лица берется. Сплюнет, а там кровь прожилками. Иногда пластом лежит, не отдышится. Похудел, смотреть сквозь него можно, не жрет, не пьет, за грудь уцепится и с хрипом дохает. Удалять? Врачи боятся, уж больно сердце у Пашкова, как один врач сказал, «все в заплатках!» И то боязно, наркоз ведь, а? Можно и не проснуться…
Народной медициной Пашков лечился. Жена столетник, растение такое, по-научному алоэ, что ли, из города привезла, целых три горшка, а горькое — вырви глаз! Пашков его по утрам натощак жевал, матюгался вовсю на горечь лютую. Надоело, козлу скормил. Все четыре горшка, а землю под окно высыпал. Пашковский козел тем и знаменит был — что хочешь сожрет. Мочалки синтетические ел, ему на спор специально давали, а раз у Киридлова (это первый секретарь райкома) галстук «живьем» съел, прямо на глазах. Этот козел все лекарства, какие Пашкову выписывали, на себе перепробовал, ничего не берет. Пашков иззавидовался, грозился прирезать тварь живучую. Прополису сколько Пашков выцедил на спирту — немыслимо! Мать-и-мачеху, травку полезную, для него сыновья на полчердака готовили.
Дальше — больше. Светится Пашков, сам стал, как снимок рентгеновский, ребра, скулы, нос — боле ничего. Не спит, кашляет, того гляди, помрет.
Жена криком кричит, в райцентр мотается, то одно лекарство, то другое — мура! Пашков наотрез отказался к врачам ходить, мол, резать не хотите — пошли вы все! И слова разные старательно так выговаривает — сыновья, бугаи под два метра, и то краской с лица текут.
— А это кто?
Спирька к окну, смотрит, на кого Улита через занавеску показывает? Разглядел, девчонку по плечу погладил…
— Пашков, председатель наш… Дошел человек совсем! Мария, чего баба пашковская говорит, будет ему операция, ай нет?