Примат водной – или воздушной, если речь идет о степях и горах, – стихии объясняет другую характерную черту азиатского миросознания: отсутствие пластически законченной, отрефлексированной формы. Азиатская мысль и культура не знают субъектно-объектных отношений и, как следствие, индивидуальной идентичности западного типа. В резком контрасте с западным интеллектуализмом, который утверждает двойственность идеального и материального, трансцендентного и имманентного, азиатская мысль основывается на преемственности, взаимном перетекании присутствия и отсутствия, земного и небесного; она не ищет Архимедовой точки опоры, способной перевернуть мир, но сама воплощает бытие. Вместо проявлений единой субстанции Азия предъявляет бесчисленные соотношения единичностей, ибо единичности не могут существовать без своего антипода, своего другого. Они – вариации некоей вечно незавершенной темы, преломления вечносущего типа. И ничего страшного, если эти противоположности взаимно устраняют друг друга, растворяются в «музыке небесных сфер»:
Феерические контрасты самоустраняющихся моментов жизни, постоянное ускользание всего сущего от самого себя, творящее многокрасочное покрывало Изиды; время, которое предается себе и так предает себя, изменяет себе (не таков ли симбиоз истории и хаоса?); паузы, которые выявляют ритмы, значимые лакуны бытия, – одним словом,
Совершенно закономерно поэтому, что у Азии есть два по видимости взаимоисключающих, в своем роде радикальных, предельных образа: наряду с Азией водных просторов имеется Азия великой суши: бескрайних степей, плоскогорий и высочайших гор. Вот почему сердце Азии – безудержный аскетизм, который превращает жизнь в преграду самой себе, странным образом ищет себя в отсутствии всего живого в духе изречения Мен де Бирана: «Я помогаю своей смерти всеми силами своей жизни». Азия – тихий омут, в котором таятся душевное неистовство и желание испытать жизнь силами самой жизни.
Контраст человеческого муравейника равнин и безлюдья гор и пустынь, массы воды и массы суши – такова Азия в предельно-полном выражении ее исконной раздвоенности. Одно странным, непостижимым для европейца образом продолжается в другом. В Азии все есть другое, а другое – это все. Ее сердце – бездонная глубина самоподобия, где вещи настолько же тождественны, насколько отличаются друг от друга. Всеобщая мнимость устанавливает главную ценность азиатской жизни: удержание центрированности, всеобщего равновесия сил. В азиатском миросознании все изменяется – и должно изменяться – только для того, чтобы вернуться к своему началу, своей природе. Правда азиатской жизни и есть этот несчислимый зазор между присутствием и отсутствием, опытом и знанием, в котором, строго говоря, упраздняется и то и другое и воцаряется Великая Пустота: не-сущее, все в себе несущее.
Таков же эффект «большого пространства» – подлинного тела Азии: изменять себе, отсутствовать в себе, непрерывно перетекать в иное, чтобы… быть собой. Оттого же измеряемое время хронологии несет в себе иное время-
В этой