Только когда мы вечером втроем гуляли по берегу, а по морю суматошно, быстро бегали лучи прожектора и море шумело негромко, как-то особенно монотонно и постепенно затихали дома отдыха и санатории, Анита вдруг скучнела и переставала смеяться, словно жалея, что день прошел. Какие-то мужчины подходили к ней и звали ее в ресторан «Приморский», а она их очень вежливо и церемонно благодарила, но с ними не шла, а оставалась с нами. С нами ей больше нравилось. Мы шли молча, потом отец останавливался и говорил довольно церемонно, в ее стиле: «Не извинит ли нас красавица Кармен (он всегда обращался к ней в третьем лице и никогда не звал ее по имени; отец вообще обожал всякие прозвища), не извинит ли нас красавица Кармен, если, одежды наши скинув, купаться будем мы?» «Извинит, извинит», — улыбаясь, говорила Анита. Мы быстро раздевались, оставались в плавках и шли в море. Она сторожила наши брюки и рубашки. Вступая в воду, отец говорил: «Этот краснофлотский звездный заплыв посвящается Кармен».
Издали вода блестела, когда я погружался в нее, она становилась тусклая и черная, как гуталин. Меня пугала эта чернота, и я переворачивался на спину. Я видел, как медленно плывут огромные белые звезды. Было два моря: одно, которое держало меня, другое — вверху, надо мной. Море внизу было теплое, вода в нем была словно комнатная, а другое — вверху — было зеленое и холодное. Мы барахтались в теплом море, а холодное смотрело на нас; мы выходили на берег, а холодное, зеленое море было без берегов, без начала и конца, и этого я не мог понять... Я ни разу не летал тогда в самолете и совершенно не был знаком с этим зеленым бесконечным холодным морем, и я боялся его, потому что всегда боишься того, чего не знаешь.
Мы вышли из воды, выжали наши плавки и переоделись, и Анита сказала нам: «А теперь я буду немножко окунаться, а вы отворачивайтесь, пока я раздеваюсь».
Она прилично говорила по-русски, но все-таки обороты речи у нее были странные: «Я буду немножко окунаться». Мы были уже одетые, сухие, нам было необыкновенно хорошо, как всегда после ночного купания, и мы отворачивались, а она раздевалась. Что-то шелково и быстро шуршало и падало на землю. У меня почему-то билось сердце от этого шуршания, от этого чего-то легко падавшего на землю, от этой паузы, когда мы сосредоточенно смотрели в другую сторону. Я не могу сказать, чтобы Анита была в моем вкусе, она была слишком маленькая, а я уважал высоких. Да и вообще женщины мне тогда не нравились, я на них и внимания не обращал, я каждый день видел сотни женщин, сотни женщин лежали и стояли на пляже в сарафанах и в купальниках, а некоторые лежали в стороне почти без ничего, только на носу у них был зеленый лист от загара. И у меня никогда не билось от этого сердце, мне было наплевать на это, а когда я видел тех, что лежали с зеленым листиком, то мне и вовсе становилось противно, я бежал в море, чтобы скорее забыть их... Я был равнодушен ко всем женщинам, кроме нашей учительницы немецкого языка. Она была кривляка, молодая, она высоким голосом кричала: «Ruhig!», — и она почему-то мне нравилась. Но ни от чего у меня не билось сердце, а вот от этого шуршания, от того, что мы напряженно смотрели в другую сторону, а что в этой стороне, неизвестно, — вот от этого у меня билось сердце. Потом Анита бежала в воду, и оно переставало биться — все было совершенно обыкновенно.
После купания мы еще долго гуляли по берегу, Анита и отец курили и молчали; вдалеке, в море, вдруг что-то тускло загоралось, это шел какой-нибудь захудалый танкер, а на берегу было уже темно и покойно, музыка исчезла отовсюду, только в ресторане «Приморский» она глухо и натужно ухала, как филин в детской радиопередаче. Оттуда, из ресторана, выходили люди, вернее, не выходили, а вылетали, словно дверь была тетива, а они — стрелы. Дверь скрипуче и туго оттягивалась, как бы напрягалась на секунду, и они вылетали, затем дверь хлопала и закрывалась. Они были распаренные, красные, как после бани, и смотрели на нас с недоумением: мы были такие странные, спокойные, тихие, совершенно трезвые. Мы были просто люди, они — люди-стрелы... И они летели дальше, летели напряженно, неровно покачиваясь, а мы не знали, в кого они вонзятся. Дверь-тетива все выбрасывала новых и новых, за ней мелькало скуластое татарское лицо швейцара, мелькало и тут же исчезало, маленькое, сморщенное, загорелое лицо, немного похожее на лицо Хайдера. Наверное, швейцар и был лучником.
Мы уходили в сторону от ресторана, и Анита говорила:
— В Испании у нас очень другие кафе.
— А это не кафе, это ресторан, — поправлял ее я.
— В Испании есть много совсем маленьких кафе, — продолжала она, не слушая меня. — И все они всю ночь раскрыты.
— Открыты.
— Нет, они раскрыты. Насовсем раскрыты.
— Настежь раскрыты? — вступал в разговор отец.
— Да, да, настежь. Они настежь раскрыты. Совсем не так, как здесь. Всю ночь сиди, пей вино, музыку слушай...
— А у нас музыка в двенадцать прекращается, — сказал я. — Есть постановление горисполкома. Надо соблюдать порядок.