Она чуть сбавила ход и сказала:
— У вас в Москве все такие... смелые?
«Ничего себе смелый», — подумал я. Вот это смелость — идти сзади, мучиться и молчать.
— Нет, это только в 81-й школе на Арбате такие. Да и то не все. А откуда вы знаете, что я из Москвы?
— Видно.
— По чему же это видно? Форма черепа, разрез глаз, особенности голеностопного сустава? (Теперь я словно на свободу вырвался. Разговаривать стало легко и весело. Раньше я как будто плыл со связанными руками. Теперь веревки сброшены, и я плыву по знакомой реке.)
— Да нет, не форма черепа. Я вам даже объяснить не могу... Ну, разговор у вас московский, что ли...
— А, панятна... аканье. Я
Она засмеялась.
— Да нет, вы нормально говорите.
— А вообще все остальные москвичи разговаривают ненормально, да? Подвывают, заикаются, иногда даже рычат... Да?
— Да нет. Ну, как вам объяснить... Москвичи какие-то свободные слишком. Их сразу узнаешь — легкие они на знакомство.
— Так это плохо?
— Не знаю. По-моему, не очень хорошо.
— Ну да, вам нравится молчание. Молчание — золото. А знаете, что молчание очень часто — признак тупости? Молчат те, кому нечего сказать, у кого мыслей нет. (Это была одна из отцовских фраз.)
— А у вас есть мысли?
— Есть.
— Что-то не видно.
Я хотел обидеться, но быстро передумал. Если бы я обиделся, мне пришлось бы уйти. А мне не хотелось. Мне нравилось провожать ее.
— А вы учитесь? — спросила она.
— Да.
— В каком?
— В десятом, — быстро сказал я.
Она посмотрела то ли с уважением, то ли с недоверием. В темноте я не понял.
— А вы?
— Я уже отучилась. Девять окончила, пошла на завод. В тот день, как отца проводила на фронт. А у вас отец на фронте?
Я помешкал... Мысленно сказал: да.
— Нет. Он здесь.
— Инвалид?
— Нет. Врач.
— А мать?
— Мать в Ташкенте.
— Чудн
— Бывает.
Мы оба замолчали. Теперь мы шли по узенькой улочке. По обе стороны ее стояли серые, как будто ободранные дома. Около дворов толкались какие-то пацаны, курили махру, сплевывали, посмеивались и глазели на нас. По-моему, они скучали.
Мы шли, как сквозь строй. Один из них сказал очень громко, на всю улицу, высоким ломким голосом:
— Варька жениха на фронт проводила, теперь только с малолетками... — Он выругался и оглядел своих корешков, ожидая смеха.
Кто-то хмыкнул, но вообще было тихо, и только наши шаги быстро и неловко стучали по земле.
Что делать? Драться? Их было слишком много. Да и настроения не было, злости, завода. Для того, чтобы драться, нужно завестись. Но и прощать такое хамство я не мог. Еще скажут слово, полезу, решил я.
— Варька, ты его обучи. Он еще салага, необученный, — снова зазвенел над узкой сонной улицей высокий, чуть истеричный блатной голос.
Варя болезненно сморщилась. Я остановился и пошел назад — к тем, что стояли у двора. Они гурьбой с готовностью пошли мне навстречу.
— Чего надо? — сказал я.
— Ничего не надо, кроме шоколада, — кривляясь, сказал тонкоголосый. — Шоколад любишь, на, выкуси!
Он протянул ко мне маленькую грязную руку, сложенную кукишем. Я ладонью сверху ударил его по руке. Кукиш разжался.
— А по ха не хо?! — тихо сказал он (это означало: «А по харе не хочешь?!»). — Сейчас хохотальник почистим.
Сзади слышалось чье-то взволнованное, прерывистое дыхание. Это была Варя. Она бежала ко мне. Она бежала тяжело, чуть переваливаясь, шла грудью на всю эту банду. Лицо у нее было красное, яростное, нос как-то особенно вздернут, как маленький, но беспощадный клювик. Она походила на наседку, защищающую цыпленка.
— А ну, брысь, погань, шпана несчастная! — кричала она на них. — Хулиганье бесстыжее! А ты отойди. — Она рванула меня за рукав.
— Вишь, как Варька разволновалась из-за своего хахаля, — сказал тонкоголосый.
Вдруг чья-то знакомая рослая фигура выдвинулась из темноты, из заднего ряда, где, по-волчьи поблескивая глазами, стояло несколько низкорослых малолеток.
Это был Фролов. Он, прищурившись, поглядел на меня, точно удостоверяясь, я ли это, затем перевел взгляд на Варю и сказал лениво и повелительно, обращаясь к тонкоголосому:
— Ладно, отзынь... Я его знаю. Из нашего класса. Хайдеров корешок.
— Хайдеров? — недоверчиво переспросил тонкоголосый и посмотрел на меня с удивлением.
— Закурить есть? — сказал он почти дружелюбно.
— Нет.
— Ну, извини в таком разе.
Они отошли, а мы с Варей двинулись дальше. Я уже был почти совершенно спокоен и готов был продолжать разговор о чем угодно, а она вся кипела. Женщины вообще злопамятные. Я не знал, чем отвлечь ее, и молчал. Эти гады испортили нам все.
Она остановилась у углового домика и сказала:
— Ну, все. Вот здесь мы и живем.
Дальше был пустырь, а оттуда дул теплый ветер с легким запахом гари.
— Еще рано идти, — сказал я. — Время детское.
— Вот именно, детское. — Она усмехнулась и посмотрела на меня.
Потом она помолчала и протянула мне руку. Рука у нее была узкая, теплая и легкая, как у маленькой девочки. А мне казалось, у нее должны быль так называемые «трудовые руки». Я хотел чуть-чуть задержать ее руку в своей, но мне стало неловко, я вспомнил тех пацанов и разжал пальцы.