Я вновь обнимаю ее за плечи, руки у меня холодные, бесчувственные. Она неподвижна, будто притаилась и ждет чего-то. Я снова целую ее, она не отвечает, губы ее не такие, как три минуты назад, неподатливые, холодные. Я зачем-то сильно, до боли сжимаю ее, как будто я борец и собираюсь бросить ее на лопатки. Я чувствую, что ей больно, неприятно, да и мне неловко... Все как-то нелепо, по-дурацки, я остро ощущаю свою трезвость и притворство. Она высвобождается. Я не пускаю ее. Тогда она резко, как хлыстом, бьет меня по щеке.
— Ишь ты, и ботинки уже разул!.. — зло и глухо шепчет она. — Приготовился.
Я молча сажусь на край кровати. Она встает и подходит к окну.
— Ты думаешь, я кто... Дурак ты, и все. А еще москвич. Главное, ботинки разул.
Шепот ее теряет ярость, тускнеет, она замолкает и стоит, прижавшись лбом к стеклу. Плачет она, что ли?.. Не поймешь.
— Да что ты! Это я просто так... Я ботинки снял, потому что жмут, хотел, чтобы ноги отдохнули.
Она не отвечает. Она все так же молча стоит у стекла и смотрит на улицу, будто ждет кого-то.
И снова я вижу светлую комнату, и то, как он уходит, и как она хочет выйти за ним на крыльцо, но не может, останавливается у стекла, словно бы прилипает к стеклу, смотрит, как он идет, и не понятно, плачет она или нет... А что делаю я? Я зашнуровываю ботинок.
— Варя, ты не сердись. Я ничего такого и не думал, просто они жали... Варь, честное слово!
Мне становится вдруг горько и больно, я хочу, чтобы все было, как раньше, чтобы я просто приподнял и положил ее поудобнее и поцеловал в теплую, мягкую щеку, и все. Так и должно было быть, а вышло вот как. Нет, это, наверно, не так получается. Когда тебе и ей хорошо — это случается. Когда ни о чем не думаешь, а когда каждый думает о своем, и обоим плохо, тогда это, наверное, не случается. И не надо мне ничего этого.
Она отходит от окна с таким лицом, будто я и не существую, деловито поправляет постель, поднимает подушку и старательно взбивает ее. Я быстро встаю, не дошнуровав свои злополучные ботинки, и открываю дверь. Я иду по узкому, как тамбур, коридору, ударяюсь о чью-то дверь и опять слышу высокий, растревоженный голос:
— Степушка, это ты?
— Нет! — громко и зло отвечаю я.
Я долго вожусь у дверей, никак не могу их открыть. Какой-то проклятый, сложный засов. И возвращаться тоже не хочу. Ни за что! Я встаю и дергаю дверь, чувствую, что сейчас всех перебужу. Вот уже одна дверь звякнула, открылась. Кто-то быстро идет в темноте. Запахло скандалом.
— Ты чего же, сам и открыть не можешь! — говорит она то ли с презрением, то ли с сожалением.
Она открывает мне, я выхожу. На улице уже светает. Она зачем-то выходит вслед за мной на крыльцо.
— Ты можешь остаться. Никто тебя не гонит.
Я открываю калитку низкого заборчика, окружившего их дом.
Потом я поворачиваюсь к ней.
— Слушай, сколько же ему все-таки лет?
— Кому? — говорит она, невесело усмехнувшись.
— Знаешь, кому!
— Ему двадцать. А тебе-то что?
Я не ответил, быстро захлопнул калитку и пошел по улице. Я слышал, как она сказала негромко:
— Дурачок. Вот дурачок!..
У нее опять сделался тон пионервожатой.
«Не сердись, Варя, — мысленно сказал я ей. — «Тучи над городом встали... ветер нам дует в лицо...» Я хотел, чтобы все было иначе, а получилось так. Теперь я ухожу, а ты не сердись и забудь меня».
Хотел я ей это сказать, но не смог. Я повернулся и махнул ей рукой. Хотел легко так, небрежно, а вышло тяжело, будто в руке была кувалда.
Она стояла, не двигаясь, задумавшись, и когда я махнул ей рукой, она чуть покачала головой, то ли укоризненно, то ли насмешливо. Кажется, она не сердилась.
Глава 16
Я вышел к центру города. Свернул на маленький, заброшенный скверик. Зимой я его даже не замечал, он был весь засыпан снегом, неподвижен, будто низкий, продолговатый сугроб. А сейчас деревья словно бы вновь выросли, и от них тянуло сырым, острым запахом молодых листьев. И весь воздух в городе был необычайный, кружащий голову, как бы чуть приправленный эфиром. И как эфир в отцовском кабинете в Москве, воздух ударял голову и в грудь, и вдруг что-то обрывалось внутри — так и сейчас, я будто взлетал вверх на огромных качелях, вверх, в ветер, в странное, пахнущее эфиром, почками, молодыми листьями и еще чем-то необъяснимым пространство. Это обязательно бывало со мной раз в году, весной, в самом ее начале. Я выбегал в Москве на улицу и замирал, и струя весеннего, еще сырого, терпкого воздуха обдувала мое лицо и руки с такой силой, словно ее выпустили из шланга. И уже не хотелось ничего делать, во всяком случае, ничего определенного, а только идти куда-то дальше, по полупустым бульварам, по переулкам с внезапно ожившими дворами. Идти в ожидании того, что должно произойти. Но ничего не происходит. Происходит только этот внезапный толчок внутри тебя. Этот удар воздухом из шланга. И все.