Бедный мой хозяин! Что с ним теперь будет? Куда денется то, что в нем говорило и мечтало? Быть может, вознесется ввысь, в чистый мир высочайших сфер, где все окрашено только в чистые цвета, как видел это Платон,[71] прозванный среди людей божественным; он вознесется под самую оболочку мира, откуда падают к нам драгоценные камни, где обитают только чистые и очищенные люди, они пьют воздух и вдыхают эфир. Еще там живут чистые собаки, псы святого Губерта, покровителя охотников, пес святого Доминика де Гусмана, у которого факел в зубах, и пес святого Роха, о котором говорил один проповедник, указывая на его изображение: «Здесь перед вами святой Рох с его собачкой и всем прочим!» Там, в чистом платоническом мире, мире, воплощенных идей, находится истинная собака, собака поистине циническая. И там сейчас мой хозяин!
Я чувствую, душа моя очищается, соприкасаясь с этой смертью, с этим очищением моего хозяина, она стремится в туман, в котором он растворился, в туман, откуда он возник и куда вернулся…»
На Орфея нахлынул сумеречный туман… И вот он уже спешит к своему хозяину, прыгая и махая хвостом. «Мой хозяин! Бедный человек!»
Доминго и Лидувина подобрали несчастного мертвого песика, он лежал у ног хозяина, такой же чистый и окутанный сумеречным облаком. А бедный Доминго, глядя на них, умилился и заплакал – неизвестно, правда, то ля из-за смерти хозяина, то ли из-за смерти собаки. Хотя, вероятное всего, он плакал от зрелища столь великолепной верности и преданности. И он сказал:
– А еще говорят, что горе не убивает!
Приложение
Интервью с Аугусто Пересом
Мои читатели уже привыкли к моим вольностям и персонализму, порождению моей личности. Поэтому она читают меня, а не кого-нибудь другого. Кроме того, мои читатели знают, что, защищая и превознося столь настойчиво собственную личность, я защищаю и превозношу всякую личность: личность каждого, кто меня читает, и личности всех тех, кто меня не читает. Все мы наделены своим «я»; каждый из вас, читатели, имеет свое «я», а потому эготизм является самой всеобъемлющей и альтруистической позицией в мире. Я не защищаю и не проповедую чистое «я», как это делал Фихте,[72] апостол германизма; у него «я» не более чем «я»; между тем как я защищаю и проповедую «я» смешанное, включающее наравне со мною всех остальных людей. Ибо я жажду – о мои читатели! – быть собой и вами одновременно, быть чем-то и в то же время быть каждым из вас. Ведь если б я был только самим собой, Мигелем де Унамуно, каждый из вас, читающих мои книги, меня бы не читал. Ведь если я не скажу вам нечто уже записанное в глубине души вашей, хотя сами вы этого и не знаете, вряд ли вы станете меня читать. Итак, я желаю придать форму темным и смутным мыслям ваших душ. И если иногда вы раздражаетесь против сказанного мною и негодуете – значит, я нащупал нечто глубоко спрятанное в изгибах и складках вашего сознания, что вас мучает.
«Зачем, собственно, такое предисловие?» – спросит кто-нибудь из читателей. Я ему отвечу: а почему всей моей книге не быть всего лишь предисловием? Почему нельзя написать произведение, которое будет только предисловием или прологом? Разве большинство написанных книг не являются попросту прологами? Лучшие книги – это всегда лишь пролог. Пролог к другой книге, которую, к счастью, никогда не напишут.
Не знаю, известен ли вам, дорогой читатель, опубликованный несколько месяцев назад роман, или
Этот роман, или руман – насчет
Дело в том, что однажды внутри меня возникло несчастное вымышленное существо, истинный персонаж для романа, гомункулус, просивший жизни. Бедняжка жаждал быть, существовать. А я не очень-то знал, как удовлетворить его жажду. Мне вспомнилась идея Шопенгауэра, что двух любовников заставляет отдаваться друг другу потенциальный человек, будущий человек. Гений рода порождает любовь, и точно так же гений вымысла побуждает нас писать. Пером Сервантеса водил Дон Кихот! И мой бедный гомункулус, мой Аугусто Перес – так я его назвал, или окрестил, – возник в глубинах моего мозга, вымаливая у меня жизнь. И началась паша борьба.
В своем романе я объясняю, как этот несчастный литературный персонаж догадался в конце концов, что он всего лишь вымышленное существо, плод моей фантазии, как охватило его трагическое чувство, когда он очнулся от своего заблуждения, а также всю дальнейшую трагедию. И когда он плакал, мне тоже хотелось плакать, и, чтоб меня не увидели в слезах, я смеялся над ним, и даже над самим собой, и над своим смехом.